Массовое искусство и культура Постмодерна

Массовая культура — образ порождающей ее реальности, но глубоко вторичный. Массовое искусство антимодернистично, оперирует крайне простой, отработанной культурной техникой. Так было всегда в XX веке.

Но в последние 10 лет изменился сам образ фундаментальной культуры, на фоне которой существует массовая. Массовое искусство последних лет отличается от предыдущего: первое существовало на фоне серьезного модернизма и противопоставляло себя ему, а второе, сегодняшнее, существует на фоне постмодернистской традиции. Ей чужд снобизм серьезного модернизма, первым пошедшего навстречу массовой культуре, включив ее в свое текстуальное тело на правах одного из возможных каналов смыслообразования.

Сегодня массовая культура делает ответный шаг в сторону элитарной. Можно говорить о постмассовой культуре последнего десятилетия, существующей на фоне культуры постмодерна. Основное отличие ее от традиционной массовой — примерно такое же, что и отличие постмодернизма от серьезного модернизма: толерантность по отношению к своему контрагенту, в данном случае — к фундаментальной культуре.

Так создается уникальная ситуация: у фундаментальной и (пост)массовой культуры оказывается множество общих паттернов, приемов и ценностных ориентаций: психоанализ, мифология, виртуальная реальность... То есть, хотя в продуктах постмассового искусства, например, в кино сохраняются многие фундаментальные черты массового искусства (исходно — фольклорного мышления): стереотипное построение текста, замеченное в волшебной сказке еще В.Я. Проппом, постоянство действующих фигур — протагонист, возлюбленная, вредитель, «главный плохой»... — при этом на поверхностном уровне задаются те же эстетические параметры, что и в текстах фундаментальной культуры — интертекст, отсылки к мифологии или психоанализу.

Так создается и новый класс потребителя культуры — «культурный средний класс». Это для него сделаны такие фильмы, как «Беги, Лола, беги» и «Матрица».

Фильм немецкого режиссера Тома Тыквера «Беги, Лола, беги» (1998) интересен тем, что в нем используются два типа инструментальных ключей, при помощи которых можно «считать» его эстетический эффект.

С одной стороны, перед нами — три варианта развития одной ситуации, три исхода, прожитые трижды одни и те же 20 минут. Здесь в качестве ключей задействованы три культурных паттерна.

Паттерн 1. Компьютерная игра (виртуальная реальность). Яркость красок, странность вида самой Лолы (красные волосы, бледно-зеленая майка, голубые брюки), элементы мультипликации, условность городского пейзажа — все создает иллюзию игры, главное действующее лицо которой — как бы уже сам играющий. Это он, а не Лола, должен успеть за 20 минут раздобыть деньги и прибежать с ними в условленное место, это он увертывается от машин, принимает внезапные решения, скрывается от полицейских. Причем если это игра — то скорее довольно примитивная: «стрелялка» или «бродилка», где темп пальцев важен не менее сообразительности. И, как положено в компьютерной игре, игроку даются «три жизни», три возможности, каждый раз начиная с той же точки, достичь нужного результата. Как в компьютерной игре, он с каждым разом все «опытнее». Лола догадывается перепрыгнуть через парня с собакой на лестнице, во втором эпизоде понимает, что просить денег у отца не имеет смысла, выбирает оптимальные маршруты, бежит все быстрее, в третьем «заходе» выбирает выигрышный вариант — казино — и побеждает. На этом ее бег прекращается. Игра сыграна, азарт иссяк, и Манни удивленно поправляет сбившиеся волосы Лолы: «Ты что, всю дорогу бежала?» Это звучит уже как шутка: теперь питание компьютера можно отключить.

Паттерн 2. Волшебная сказка. Все начинается с «недостачи» — 100 000 марок. Их похитил злой волшебник, a поскольку отдать их надо «королю», который за неповиновение наказывает смертью, найти их надо во что бы то ни стало, и непременно за 20 минут! Но, нарушая законы жанра, герой Манни отправляется на поиски не сам, а посылает свою любимую, и перед ней открываются три дороги: по одной пойдешь — найдешь золото, но погибнешь, по другой пойдешь — найдешь золото, но погибнет твой суженый, по третьей пойдешь — найдешь и золото и любовь. Считать Лолу чем-то вроде феи или чудесного помощника героя нельзя — очевидно, что эти функции исполняет другой персонаж: слепая старуха, молча стоящая у автомата, из которого Манни в отчаянии звонит всем в поисках помощи. Лола — анима героя: говоря ей «Беги!», он бежит сам. Ее бег — воплощенное стремление эмоций человека на грани отчаяния. Лола — реализация эмоций смятенного героя, воплощение его «психической реальности» (Юнг), его желания достичь цели, эманация бессознательного страха смерти — но и источник жизненной силы (не зря «недостача» произошла оттого, что рядом с героем не было Лолы). И поэтому не бегущая Лола, а он сам, его бессознательное пытается — сперва безуспешно — раздобыть сокровище, вернуть украденное. Но попытки бесплодны. Лишь когда Манни находит своего настоящего чудесного помощника — слепую старуху, которая вдруг указывает ему на бомжа с пакетами, и когда он поразительно легко возвращает утраченное, Анима- Лола возвращается к своему герою, раздобыв заодно и богатство.

Паттерн 3. Семантика возможных миров. Идее раз и навсегда заданной судьбы — начертанного высшим существом сценария жизни — с древних времен противостояли представления о том, что в зависимости от того, как сложится картина бытия здесь и сейчас, будущее станет разворачиваться в том или ином направлении. Открытие теории относительности заставило взглянуть на проблему по-новому и предположить, что будущее — не результат раз и навсегда совершенного выбора, но лишь один явленный нам вариант бесконечного числа «будущих» событий, каждое из которых в равной степени реально. То же можно сказать и о времени. «Бег» Лолы действительно занимает 20 минут экранного времени, но он происходит одновременно в нескольких пространствах, необычайно подобных друг другу, но не вполне идентичных. Важны очень мелкие, на первый взгляд, эпизоды, в которых Лола случайно на бегу задевает прохожих, как бы приоткрывая завесу над их «будущим», изображенным режиссером в виде серии быстро сменяющих друг друга фотографий. Этих персонажей три, вариантов их будущего тоже три, причем говорить в данном случае о чем-то вроде возмездия или награды не приходится. «Сучка, глаза открой!» — кричит Лоле женщина с коляской в первом эпизоде (фотографии: пьяная драка, полиция, скорая помощь); «Тоже мне, несется!» — не менее грубо кричит она же во втором эпизоде (фотографии: лотерейный билет, праздник, статья в газете, новый дом).

Наверное, понятно, что ставить вопрос о том, как же сложится судьба этой женщины на самом деле, нет смысла. Столкновение с Лолой для каждого из этих персонажей — «точка бифуркации»: маркированный пункт времени, начиная с которого, согласно концепции И. Пригожина, событие может пойти по одному из двух альтернативных путей.

Последняя интерпретация подключает философско-эстестическую проблематику, фундаментальную для XX века: статус события, соотношение фабулы и сюжета, последовательность и одновременность как проблема художественного повествования. Повествовательное искусство европейского модернизма было озабочено тем, как изобразить событие или их последовательность, чтобы это было, с одной стороны, не похоже на то, как делали в XIX веке, а с другой — так, чтобы было «похоже» на психологическую реальность, изображение которой было одной из первоочередных эстетических задач культуры XX века.

Противоположными путями здесь пошли Джойс, свернувший повествование в один день, и Пруст, развернувший его на всю жизнь. Техника одновременного изображения нескольких вариантов одного события (текст-образец — рассказ Акутагавы «В чаще»: несколько не сводимых друг к другу версий убийства, в одной из версий — самоубийства самурая) привела к тому, что стало в принципе непонятно, какой тип повествования отражает естественный ход вещей: «фабульный» (когда все идет в хронологическом порядке) или композиционно-сложный (когда последовательное передается как одновременное или вперемежку)?

И здесь речь не о простом техническом приеме. Суть в том, что каждый новый вариант развития событий опровергал истинность предыдущего, как в рассказе Борхеса «Три версии предательства Иуды» (другой текстобразец этой традиции). Поэтому вопрос упирался, в конечном счете, в природу соотношения времени и истины. И, похоже было, что ни того, ни другого нет вовсе, что можно лишь регистрировать факты, поскольку в момент придания фактам статуса событий встает вопрос: кто свидетельствует об этих событиях, какова цена этим свидетельствам?

В последнее десятилетие XX века неразберихой с истинами и временами писатели начали уже любоваться. Так, в «Школе для дураков» Соколова утверждается, что время движется не по календарю, а Бог знает как (события в романе то забегают вперед, то отступают назад, в соответствии с шизофренической логикой сознания главного героя). В «Хазарском словаре» Павича три версии принятия хазарами новой конфессии — православной, мусульманской и иудейской — равным образом истинны. Эстетическое сознание не смущает тот факт, что хазары приняли в трех возможных мирах три разные веры. Но любование красотой противоречий — причинно-следственных, модально-временных и онтологически-когнитивных — не означало, что такие проблемы перестали быть актуальными: ими мучались, в них вживались десятилетиями. Такие проблемы оказались под силу только большому, фундаментальному искусству, в том числе кино («Гражданин Кейн» Орсона Уэллса, «Орфей» Кокто, «Блоу-ап» Антониони, «Зеркало» Тарковского).

В фильме «Беги, Лола, беги» ставятся те же эстетические проблемы: какое описание более истинное — последовательное или одновременное? Какой вариант истории более подлинный? Как вообще структурировано время? И что значит начать историю «сначала»? Но эти ранние, мучительные эстетические проблемы решаются у Тыквера играючи, поскольку уже обкатаны в большой культуре и число их пользователей увеличилось на порядок.

«Матрица» братьев Вачовски (1999-2003) — один из культовых фильмов конца ХХ века, сочетание философской притчи, триллера и фантастической утопии. Фильм, удостоенный обсуждения философов (Славой Жижек), вплетает в свою проблематику самые актуальные темы культуры второй половины ХХ века: реальность, виртуальные реальности, события, текст, вымысел, бессознательное, время, измененное состояние сознания, картина мира, неомифологизм, массовая культура, пространство, сновидение...

Главный герой фильма хакер Нео — потенциальный Христос, до поры не знающий об этом. Он не знает и о том, что им интересуются, с одной стороны, спецслужбы, а с другой — человек с прозрачным именем Морфеус и его помощница, чье имя еще более прозрачно — Тринити. Морфеус рассказывает Нео о том, что реальность, в которой он, как ему кажется, живет, давно не существует: это виртуальная реальность, созданная по законам, сущность которых и передает слово «матрица». Матрица — генератор искусственной реальности, ложного мира. Задача Нео — спасти человечество, разрушив матрицу, чтобы человечество обрело реальный мир. Но прежде он должен поверить в то, что он сам — Мессия, «Тот Самый» (The One).

Мотив сомнения в своей идентичности — из самых важных здесь. В этом смысле традиционное евангельское неомифологическое осмысление накладывается на куда менее очевидную эдипальную проблематику. «Матрица», «Matrix», означает «матка, утроба». Матрица — электронная матка: она рождает виртуальную реальность, принимаемую пользователями за подлинную. Так главный вопрос, на который должен ответить герой фильма: «What is Matrix?» (Что такое Матрица?), переформулируется как вопрос «Что такое Мать, кто такая моя мать?»: вопрос Эдипа. В этом плане фигура прорицательницы ассоциируется с таким персонажем эдиповой истории, как Сфинкс.

Нео должен понять, кто его породил, в этом суть его миссии. Разрушение шизофреногенной Матери и спасение мира от бреда виртуальности идет через познание этой Матери. (Слово «познать» в старославянском языке, как известно, имеет и сексуальный обертон.)

Что же делает Морфеус, чтобы Нео познал матрицу? В первую очередь погружает его в пучину повторного переживания травмы рождения, в «динамику перинатальных матриц» (понятие, предложенное и разработанное основателем трансперсональной психологии С. Грофом). Дальнейшие усилия направлены на дезавуирование искусственной реальности в глазах Нео и на разрывание пуповины между Нео и шизофреногенной Матрицей

Оригинальность эдипальной ситуации, предложенной в фильме, в том, что в нем перевернуты позиции Отца и Матери и иначе направлено движение от Отца к Сыну. История Эдипа накладывается на евангельскую. Как в Евангелии, мать отвергается во имя Отца. При этом Отец — не всесильный Бог-Отец иудейской традиции, скорее — «безумец», навевающий человечеству «сон золотой» (Морфеус = «сон»). Фигура «жизнь есть сон», благодаря важности этого персонажа, приобретает особую роль: Морфеус — не тот, кто навевает сон, но тот, кто объясняет, что кажущаяся жизнь есть сон. Парадокс: Морфеус — тот, кто призывает проснуться.

При этом сюжет фильма, как и в «Лоле», организован по простому сказочному принципу: попадание в чудесный мир (несколько раз прямо ассоциированный с миром «Алисы в стране чудес»), обряд инициации, из которого, по Проппу, выросла волшебная сказка, тема Иуды как сказочного вредителя, поцелуй героини, в результате которого герой пробуждается от смерти.

Ложность всего зримого олицетворяется важностью образа телефона — посредника между зримым и слышимым. Это посредник и между лже-миром искусственной реальности и подлинным миром Морфеуса. Корабль Морфеуса, Бога-Отца и одновременно — Иоанна-Предтечи, ассоциируется, конечно, с Ноевым ковчегом.

И опять же: чтобы элегантно впустить в массовый текст всю сложность серьезных модернистских интертекстуальных и неомифологических связей, все это должно было перекипеть в котле фундаментальной культуры. Эдипальный неомифологический дискурс, заявленный отчетливее всего в «Улиссе», проходит через всю большую прозу ХХ века: «Волшебную гору» и другие романы Томаса Манна, прозу Фолкнера, Гессе, Булгакова, Кафки. Симптоматичный текст, обозначивший границу перехода от серьезного модернистского интерстекста к несерьезному постмодернистскому пастишу — «Имени розы» Умберто Эко.

Смысл границы в том, что если серьезный модернистский текст встраивал в себя тексты «высокие»: Евангелие, эпическую традицию, миф..., — то «Имя розы» застолбило за литературой право вбирать в себя, наряду с новеллами Борхеса, рассказы Конан- Дойля о Шерлоке Холмсе. Это позволило относиться к постмодернистскому интертексту как к веселой игре, а не как к мучительному поиску интертекстовой идентичности. Своеобразие современных культовых элитарномассовых текстов вроде «Матрицы»: они возрождают традицию «высокого» интертекста (Евангелие наряду с «Алисой в стране чудес»), но без пафоса и надрыва Модерна.

Преимущество потребителя фильмов типа «Лолы» и «Матрицы» — представитель эстетического среднего класса — в том, что хотя он читал и Евангелие, и «Алису», он не станет, как читатель Кафки и зритель Антониони, делать из чтения или просмотра большое эстетическое событие. Посмотрел — и, слава Богу! Такое чтение-смотрение не создает узких кастовых групп читателей, делящихся на поклонников «Игры в бисер» и фанатов «Поминок по Финнегану». У эстетического багажа тут нет сверхценности — никто не гордится тем, что смотрел «Матрицу», как гордились чтением «Доктора Фаустуса» или «Замка».

Хорошо это или плохо? Хорошо, так как поднялся средний уровень потребления культурной продукции. Плохо, так как понизился уровень продукции фундаментальной: из консьюмеристских соображений она стала подстраиваться к массово-элитарной литературе и, конечно, проиграла по сравнению с ней. Поздние романы Павича кажутся странной попыткой пародии на самого себя. Может быть, если фундаментальная культура на новом витке достигнет былых или еще

(незаконченный текст - ошибка источника)

Андрей Кожухов

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК