Глава девятая

Глава девятая

Она торопилась домой. Она очень устала. И все эти записи, документы, порядки, заведенные непонятно для чего и неизвестно кем, раздражали больше обычного.

Одна история болезни, другая, третья. И наконец последняя, может быть, единственно серьезная, единственная, требующая собранности и напряжения.

Смахнув белый колпачок с головы, поправив волосы, она принялась писать:

"10 апреля. Состояние больного значительно лучше. Жалоб нет. Пульс 76 ударов в минуту, температура субфибрильная. Кожная чувствительность на правой ноге сохранена. Протромбин 56 процентов. Прямые антикоагулянты заменены непрямыми (пелентан)".

Тамара влетела в палату.

– Виктор Михайлович, вам почта. С аэродрома шофер привез. Станцуете или так отдать?

Первое, на что Хабаров обратил внимание, – конверты без марок и почтовых штемпелей. На одном значилось: "Полковнику Виктору Михайловичу Хабарову", – он сразу узнал ровный, стремительный почерк Блыша; на другом – "В. М. Хабарову (лично)". "Лично" подчеркнуто красной чертой.

Не раздумывая, Хабаров вскрыл письмо Блыша и прочел: "Глубокоуважаемый Виктор Михайлович! Я просто не нахожу слов, чтобы выразить Вам свое сочувствие. Боюсь писать общепринятые в таких случаях вещи, а то Вы опять скажете: от него один шум и никакой информации… Надеюсь, Вы меня понимаете?

Произошли громадные перемены! Я зачислен и откомандирован в Центр. В части рассчитался полностью, переехал в общежитие (семья осталась пока в гарнизоне). Здесь нас принял Кравцов, долго беседовал и в конце концов совсем неожиданно сказал: "Ввиду того, что произошла некоторая задержка с комплектованием преподавательского состава и утверждением программы, начало занятий откладывается на месяц. А вас, вновь прибывших, мы используем на "подхвате".

"Подхват" оказался весьма разнообразным: кое-кого прикомандировали к транспортному отряду, будут летать на связных машинах и стажироваться вторыми пилотами на транспортных кораблях. Лично мне повезло, кажется, больше – дали вести программу испытания. Машина известная, такая же, как была в части, надо выполнить черт знает сколько посадок с разными режимами торможения на пробеге.

Таким образом, завтра в 8.00 начинается моя полезная деятельность в роли летчика-испытателя. (Поздравления принимаются ежедневно с 16.00 до 22.00.) Я очень рад и бесконечно Вам благодарен за участие, совет и помощь.

Вчера впервые ступил на территорию летно-испытательной станции.

Больше всего понравилась летная комната, хотя я и робел перед ее старожителями.

Видел Вашего тигра на шкафчике. Мировой зверь!

Начлет сказал: "Можете временно занять шкафчик Углова", что я и сделал вчера же.

Постепенно привыкаю и знакомлюсь с народом. Играл в шахматы со штурманом Вадимом Андреевичем Орловым, счет 3:2, к сожалению, в его, а не в мою пользу…

Желаю Вам, Виктор Михайлович, как можно быстрее поправиться и вернуться на наш аэродром.

С уважением Антон Блыш".

Виктор Михайлович дочитал письмо до конца и никак не мог сообразить, что же именно так неприятно кольнуло его в этом почтительно-доброжелательном послании? А что-то кольнуло! И больно.

Наконец понял – не стиль: стиль Антон заимствовал у него, у Хабарова; и не бойкость, собственно, бойкость-то как раз и привлекла внимание Виктора Михайловича к случайно встретившемуся на его пути старшему лейтенанту; кольнули слова – "наш аэродром".

Как-то слишком легко адаптировался Блыш в летно-испытательном отделе Центра. И в шкафчик Углова успел въехать, и аэродром, на котором он, Хабаров, протрубил без малого десять лет, не задумываясь, называет "наш"…

Впрочем, во всем этом, если хорошенько подумать, нет ничего криминального. Ведь и Виктор Михайлович занял в свое время чей-то шкафчик. И разве он форменным образом не одурел от счастья, когда получил свой первый позывной в Центре.

Хабаров вздохнул и взял в руки второе письмо. Оно все, не только адрес, оказалось напечатанным на машинке: "Милый Виктор Михайлович!

Совершенно случайно, из слов Павла Семеновича, я узнала о несчастье, постигшем Вас. И так расстроилась, что сначала вообще перестала соображать. Мне очень-очень-очень Вас жалко. Если бы не мысль, что около Вас находятся сейчас близкие – мать, жена и не знаю уж кто еще, – я бы не стала ничего писать, а просто примчалась к Вам.

Может быть, я поступаю легкомысленно, посылая это письмо, и доставлю Вам своей неосмотрительностью дополнительные огорчения, но и совсем не выразить печали и страха за Вас не могу.

Простите, милый Виктор Михайлович, мой звериный эгоизм.

Меня успокаивает одно, как я думаю, важное соображение: в конце концов мы с Вами всего лишь знакомые, и никто не вправе осудить меня в чем-либо, кроме ослепления Вами. Думаю, в этом смысле (в смысле ослепления) я не первая Ваша "жертва". И в том, что Вы такой яркий, такой светоизлучающий, виноватых нет!

Вот изливаюсь перед Вами, как последняя дурочка, и почему-то не стыдно…

Я каждый день справляюсь о Вашем здоровье в Центре (спасибо Пээсу, он возложил на меня эту обязанность, и я выполняю ее, то есть обязанность, от его, Княгинина, имени). Мне кажется, что дела Ваши поворачивают понемногу к лучшему. Дай-то бог!

Через общих знакомых моего отца и профессора Барковского мне удалось выяснить мнение Аполлона Игнатьевича относительно Вашего состояния. Этот великий старец настроен оптимистически, хотя и страшно гневается на постоянные звонки. Почему-то он считает, что звонки выражают косвенное недоверие к Вашему врачу, о котором он, к слову сказать, самого прекрасного мнения.

Милый Виктор Михайлович, я знаю, что все, даже самые лучшие слова, ничего не стоят – в этом Вы успели меня убедить, но совершенно не представляю, чем практически могла бы принести Вам пользу. Очень прошу, если Вам что-нибудь надо, смело располагайте мной. Сообщите, что нужно, я все обязательно сделаю.

У нас в оффисе никаких серьезных новостей нет. Как всегда, работа, работа, работа, работа плюс работа…

Пээс очень Вам сочувствует (Вы, конечно, знаете, что он раньше сам летал и во время аварии повредил позвоночник). Очень он хороший, наш Пээс, и мне ужас как жалко, что Вы не успели узнать его ближе.

Что мне написать в последней строчке? Не знаю. Научите.

Марина".

Заметив, что Виктор Михайлович положил письма на тумбочку, Тамара спросила:

– И какие же новости на свете? Чего пишут – любят, ждут, желают?

– Что-то ты, Тамарочка, развоевалась, даже непохоже на тебя? То все тихоней прикидывалась, и вдруг такая бой-девка.

– А какое число сегодня, знаете?

– Десятое апреля.

– Вот в этом и дело, что десятое апреля!

- И что нынче за праздник?

- Кому праздник, а кому и нет. У меня – праздник. День рождения. И вы с утра веселый…

– Вот черт возьми, а я и не знал, что у тебя праздник. Поздравляю. Но настоящее поздравление и подарок – за мной…

– Какой еще подарок? Сегодня встала, а Шурик с зеркала улыбается, говорит: "С добрым утром и с хорошим днем!" Давайте-ка пальчик, кровь возьму.

– Как, и в день рождения все равно колоть?

– Обязательно.

Тамара ловко взяла кровь. Погремела какими-то стекляшками.

В палате противно запахло уксусом.

– Теперь протираться будем. Опять этой гадостью?

– Как гадостью? Чистый раствор уксуса! Какая ж это гадость?

– Ты что – замариновать меня хочешь? Надоело, и щиплется твой уксус.

– А если кожу не протирать, хуже будет, пролежни начнутся. Давайте-давайте, не капризничайте.

Тамара быстро, с шутками протерла Хабарова, накрыла одеялом до самого подбородка и распахнула форточку.

– Вот и все. Сейчас дух кислый выветрится и будет совсем хорошо. Так что пишут, какие новости?

– Живут люди, – сказал Хабаров. – Одни летают, другие просто работают. Все, кто на воле, – при деле…

– На воле? Вы так говорите, будто сами – в тюрьме.

– В тюрьме, наверное, лучше, там хоть неделями лежать не надо. Там хоть чем-нибудь заставляют заниматься. – И Хабаров помрачнел.

Он давно уже заметил, что здесь, в больнице, ему никак не удается держать постоянную "ровную тягу". Каждый пустяк выводит из себя: где-то далеко в коридоре громко хлопнет дверь, Тамара нескладное слово скажет, запах уксуса донесется… Подумал: "Может быть, поговорить с Клавдией Георгиевной, попросить каких-нибудь успокаивающих таблеток?"

Но просить Клавдию Георгиевну ни о чем не пришлось. В палату вошел Сурен Тигранович. Поздоровался, долго щупал ногу, живот, задавал обычные, уже надоевшие Хабарову вопросы, потом сказал:

– Довольно валяться, дарагой. Шевелиться понэмногу пора. А то савсем разучишься двигаться. Скоро тэбе балканскую раму поставим, будешь упражняться… Все идэт хорошо. Я доволен.

– Какую раму? – не понял Хабаров.

– Балканскую, это вроде турника. Вдоль всей кровати штука. Будэшь за нее руками хвататься и подтягиваться. понэмножку, как обезьяна.

– Спасибо вам, – только и сказал Виктор Михайлович.

– Какое может быть нам спасибо? Тэбе спасибо, что такой здоровый организм имеешь. И мамэ твоей спасибо – вырастила тэбя таким паслушным. Все делал как Тамара вэлела, как Клавдия Георгиевна приказывала, и вот – порядок! Только нэ торопись, Виктор Михайлович, осторожно ворочайся, нэ пэрэгружайся, никаких резких движений пока не допускай. Понимаешь?

Вартенесян ушел, и палата показалась Хабарову просторней, светлее, выше. Он понимал, конечно, что возвращение к жизни, к настоящей жизни, будет небыстрым и нелегким, но впервые до конца уверовал – будет!

Взял листок бумаги и, придвинув к себе рубцовский пюпитр, написал:

"Антон Андреевич! От души поздравляю Вас с зачислением в наш клан. Подчеркиваю и пишу большими буквами – С ЗАЧИСЛЕНИЕМ, ибо зачисление и подлинное вступление в корпорацию отнюдь не то же самое. Пожалуйста, не считайте эту ремарку за проявление моей вредности или стариковского брюзжания. Просто хочу Вас уберечь от самообольщения. Даже самые блистательные успехи, которых Вы, несомненно, достигнете при испытании резины, не могут послужить достаточным основанием, чтобы считать Вас фирменным летчиком-испытателем. За наших ребят я спокоен: они не посчитают, главное, сами бы Вы не пришли к подобному ошибочному заключению.

Успехов Вам. Осмотрительности. Чистых посадок. И как можно меньше героических "эпизодов". Пока, во всяком случае".

Положил блокнот поудобнее и начал второе письмо: "Милая Мариночка! Спасибо за весточку. Никакой неприятности доставить мне своим письмом Вы не могли и не доставили. И никто меня, как Вы деликатно предположили, не окружает. Сюда действительно приехала мама. И здесь, конечно, врачи. Но медицина не в счет. Или не в тот счет…"

Перечитал, не спеша порвал и начал на другом листке.

"Милая Мариночка! Спасибо за весточку и за тревогу, за все Ваши добрые слова. Я Вам тут на днях сочинил громадное послание, но не отправил, так как не записал его, а только придумал…

Слава аллаху, что Вы не приехали сюда. И вовсе не потому, что это могло вызвать не тот резонанс, как Вы выразились в своем письме, а потому, что я вовсе не хочу представать перед Вами в идиотской позе распяленной на деревянной подставке лягушки, обросшей цыганской щетиной. Это достаточно отвратительное зрелище, насколько я могу себе представить…"

Снова перечитал и снова аккуратно на мелкие кусочки изорвал листок.

"Милая Мариночка! – начал в третий раз Хабаров. – Спасибо Вам. За что? За все! И прежде всего за то, что Вы есть, вспомнили и написали. Спасибо за попытку оградить меня "от дополнительных огорчений". Особенно великолепным показался Ваш "звериный эгоизм"! Это что-то особенное…

Только что ушел Сурен Тигранович Вартенесян – главный врач, который так понравился профессору Барковскому. Он на самом деле превосходный человек и отменный доктор. Очень меня обнадежил сегодня, сказал: "Довольно валяться, дарагой. Шэвэлиться понэмногу надо!" Это как раз то, чего мне до сих пор больше всего недоставало.

Приезжать ко мне пока ни в коем случае не следует, но не потому, почему Вы думаете, просто я еще недостаточно красив для встречи с Вами. Не говорю уже о своем распятом положении в дурацкой кровати, но и от цыганской бороды моей ребенок вашего возраста должен прийти в полный ужас, упасть на пол и забиться в истерике. Любите меня на расстоянии, а я буду стараться сократить это расстояние возможно быстрее. Договорились?

Что Вам следовало бы написать в последней строчке, еще не придумал, но постараюсь.

Да! Поручение к Вам, пока единственное, есть: пойдите в хорошую библиотеку (в плохой не найдете), возьмите там книжку Джимми Коллинза "Летчик-испытатель" и каждый день перед сном читайте по одной главе. Это приблизит Вас к нашему миру. Коллинз – единственный настоящий авиационный автор. В молодости мне очень хотелось чуть-чуть быть на него похожим.

Если сочтете для себя удобным, передайте, пожалуйста, поклон Павлу Семеновичу и скажите, что я чувствую себя страшно перед ним виноватым".

Очень медленно возвращались к Хабарову сила и подвижность, но возвращались. Виктор Михайлович это чувствовал. И каждый прожитый день приближал час, когда он сначала сядет, потом встанет, потом пойдет. Эта пусть растянутая на долгий срок, но все-таки совершенно ясная перспектива меняла решительно все на свете.

Первым, чисто внешним признаком изменения был резиновый эластичный бинт, привязанный к спинке кровати.

Хабаров с удовольствием по нескольку раз в день растягивал упругие хвосты бинта, удивляясь, какими слабыми стали руки, остерегаясь излишнего утомления. Но постепенно движения его становились увереннее, мышцы набирали крепость, и он таскал и таскал резину – по двадцать, пятьдесят, сто раз подряд без передышки…

Когда утром, в один из следующих за обнадеживающим посещением Вартенесяна дней, Анна Мироновна зашла к сыну, она была приятно удивлена его бодрым, оживленным, совсем новым видом.

– Ты сегодня какой-то просветленный, Витя. И молодой, – сказала Анна Мироновна.

– А это из-за Гали. Красавица и волшебница Галя все натворила!

– Какая еще Галя? – насторожилась Анна Мироновна. За дни, проведенные в больнице, она перезнакомилась и, что называется, вошла в контакт со всем не столь уж многочисленным персоналом, и ей было точно известно, что никакой Гали под началом Сурена Тиграновича нет.

– Ты не знаешь Галю, мама? Кошмарное упущение! Ты слышишь, Тамара, мама говорит, что не знает Гали? Саман очаровательная девушка поселка, а какие руки – шелк и бархат! Клянусь, если бы только у меня работали ноги, я бы ушел за Галочкой на край света… На Камчатку пешком!

В конце концов Тамара не выдержала:

– Неужели вы не видите, Анна Мироновна, что Виктор Михайлович побритый! Я сегодня сестру свою сюда притащила. Она парикмахер. И никакая не красавица. Обыкновенная. Это Виктор Михайлович меня дразнит.

Только теперь Анна Мироновна поняла: Витя действительно гладко и очень чисто выбрит; шрамов на лице, во всяком случае если смотреть против света, совсем не видно, и обрадовалась.

– Слушай, мама, есть серьезный вопрос: ты когда-нибудь книгу Елены Малаховец видела? Ну, ту самую знаменитую книгу советов молодой хозяйке?

Опасаясь очередного подвоха, Анна Мироновна ответила с осторожностью:

– Видела очень давно. У моей матери, значит, твоей бабушки, была.

– Расскажи, как она выглядела.

– Но для чего тебе Малаховец, Витя?

– Я серьезно спрашиваю. Без покупки. Расскажи, а потом я объясню.

– Ну, книга как книга, – все еще осторожничая, начала Анна Мироновна. – Довольно большого формата. Кажется, на хорошей бумаге. Какие-то картинки в ней были… Если не ошибаюсь, немного картинок…

– А по какому принципу распределялись советы?

– По-моему, сначала шли рецепты приготовления разных блюд, так сказать, голая технология, потом – советы по сервировке стола, использованию посуды, и еще, – Анна Мироновна улыбнулась, – и еще были беллетристические отступления…

– Какие-какие отступления?

– Ну-у, например, рассуждение на тему: как принять гостей, когда дома ничего нет. А почему тебя все-таки заинтересовала Елена Малаховец, Витя? С чего?

– Я все лежу и думаю, что делать дальше? Через месяц или через три, когда меня отсюда выпустят?

– И ты решил переквалифицироваться в повара? Боюсь, что Малаховец тебе не поможет, мадам несколько устарела…

– Ты шутишь, а я серьезно думаю. Даже в самом лучшем случае и при самом счастливом стечении обстоятельств для летной работы я человек конченый. Пусть не навсегда, но надолго.

– Почему такая мрачность?

– Мрачность? Нет. Это трезвый взгляд. И вот мне пришла в голову идея: составить книгу… Как ее назвать, пока не знаю, но что-нибудь в таком роде: "Сто советов молодому испытателю" или "Тысяча и одно решение"…

Впрочем, дело не в названии, дело в существе.

Пропадает громадный опыт. Никто не систематизирует, не накапливает, не пытается всерьез осмыслить нетипичные случаи и ситуации, сплошь да рядом возникающие в испытательных полетах. А это важно! Я не свой личный опыт пропагандировать собираюсь, не о своих заслугах блеять. Нет! Просто в силу сложившихся обстоятельств, учитывая внешние факторы, я получаю время для такой работы.

Представляешь, сколько можно отобрать буквально бесценного материала из одних только актов аварийных комиссий, годами пылящихся на архивных полках?

А сколько чистого золота пропадает в забытых приказах?

Вот приходит в Центр, или на завод, или в какую-то другую организацию, связанную с испытанием самолетов, такой парень, как Блыш. Молодой, летает здорово, землю носом роет – хочет отличиться, а настоящего опыта у него ноль целых ноль десятых. Виноват этот Блыш? Не виноват!

Дают ему теоретическую подготовку, дают некоторую сумму знаний, принимают зачеты.

Дальше? Дальше он начинает по крошкам набираться ума. Где? В разговорах со старичками, в курилке, вприглядку…

Хабаров говорил увлеченно, уверенно, и мать поняла, что говорит он не для нее – для себя: подводит итоги не новых своих мыслей.

– Словом, что нужно написать, я представляю довольно точно. Речь должна идти не о стандартной, типа учебника, методике летных испытаний и не о наукообразных рекомендациях, придушенных умным названием, а о живом собрании практических советов. Да, что надо – знаю, а как писать, пока не вижу…

Хабаров замолчал, пощелкал пальцами, прищурился. Мысли его были далеко за пределами больницы.

– Боюсь, Елена Малаховец, – осторожно сказала Анна Мироновна, – тебе не поможет.

– Скорей всего не поможет. Вот мне бы да талант Джимми Коллинза! Помнишь, до войны еще выходила книга "Летчик-испытатель"?

– Как не помнить, ты ее под подушку прятал! Кажется, там предисловие Чкалова было?

– Только Коллинз писал в расчете на широкую публику, старался поразить читателя фактом, заострить ситуацию и неожиданно повернуть события, а я хочу адресоваться к профессиональным летчикам. Ребят голым фактом не удивишь, да их удивлять и не надо. Помочь оценить факт, всесторонне его исследовать, проиграть возможные решения и наметить путь к лучшему – вот что должно быть в книге. Только без занудства! – И казалось бы, без всякой связи со всем предыдущим Виктор Михайлович спросил: – Ты мне поможешь, мам?

– В чем, Витя? В чем я могу тебе помочь?

– Для начала поедешь в "командировку". В город. Возьмешь в библиотеке кое-какие книги. Названия я напишу. Это первое. Второе – свяжешься с Левкой Рабиновичем. Хорошо бы его вытянуть сюда на денек, но если это окажется почему-нибудь невозможным, пусть черкнет свои соображения и возражения. Я ему письмецо накатаю. Хорошо бы еще спросить у Алексея Алексеевича, что в его библиотеке есть старинного. Когда-то он собирал всякие редкости из истории авиации. Я, между прочим, подозреваю, что в истории далеко не все устарело. Это три…

Уезжать матери не хотелось. Конечно, она понимала, что ее постоянное присутствие в больнице вовсе не обязательно, но просто здесь, рядом с Витей, Анне Мироновне было спокойнее.

– Все равно в город тебе ехать надо.

– Почему все равно?

– Двадцать пятого у Андрюшки день рождения. Кто-то из нас должен представительствовать: раз не могу я, значит, ты. И вообще, тебе пора уже поспать в собственной постели, отдохнуть от больничной обстановки. Еще надо попросить Рубцова подготовить машину к техосмотру и сгонять в ГАИ. Доверенность я напишу, Вартенесян заверит. Ну как – согласна?

– У меня такое впечатление, что ты хочешь отправить меня сегодня.

– Сегодня? Нет! По-моему, никакой спешки разводить не надо. Вполне можно ехать завтра, если хочешь, даже послезавтра. Кстати, когда увидишь Киру, выясни, не отпустит ли она на лето Андрюшку к нам? Летом у меня будет время с ним позаниматься, и условия не хуже, чем на любой даче: лес рядом, река и все такое… Соскучился я без Андрюшки. И мужику отцовская рука нужна. Как-нибудь поделикатней намекни, что Андрюшкино пребывание у нас ни в какой степени на Кирином бюджете не отразится.

– Витя! Этого говорить как раз и не следует…

– Но, мама, я же понимаю…

– Ничего ты не понимаешь. Не мне ей этого говорить не следует, а тебе так – про Киру! Я никогда в ваши семейные дела не вмешивалась и вмешиваться не собираюсь, но тут скажу: Кира порядочный и некорыстный человек. Не живешь с ней – не живи. Но порочить не смей. Я этого слушать не желаю.

Виктор Михайлович смутился. Он ждал: раньше или позже мать выскажется по поводу его семейных неурядиц, но никак не думал, что разговор этот возникнет здесь, в больнице. И столь резких слов он тоже не предполагал услышать…

– Однако ты больно бьешь, мама.

– Люблю сильно, потому и бью сильно…

– Лежачего?

– Не прибедняйся. Хоть ты пока в кровати еще, но уже не лежачий, Витя.