Русский человек в координатах бытия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

К топологии перехода

Принято, оказывается, считать, что "переходный период" в российской истории закончился. "Переходный" — то есть такой, для описания которого можно не слишком трудиться подбирать законченные, жесткие в своей определенности модели: все равно ведь все меняется, причем если совсем честно, не так уж понятно, в какую сторону. Для интеллектуалов, в профессиональные обязанности которых входит изобретать объяснительные схемы происходящему, назвать таким образом кусок истории — значит разрешить себе некоторую передышку.

Но передышка затянулась: с тех пор как мы покинули советское состояние, скоро минет полтора десятка лет. Все новые реформы — административная, налоговая, пенсионная... — держат общество в состоянии непрерывной хирургической операции. У людей под ногами расползается социальная почва. Потребность в четком "образе себя" тем сильнее, чем очевиднее: до обретения сколько-нибудь устойчивых, законченных форм еще ой как далеко. Надо на что-то опираться. На что?

Объявление "волевым решением" конца переходного периода — напоминание интеллектуалов самим себе о том, что задачи надо решать безотлагательно.

Несколько месяцев назад в Московской высшей школе социальных и экономических наук (МВШСЭН) российские и зарубежные социологи, экономисты, историки, публицисты собрались на очередной симпозиум, специально посвященный разведыванию российских исторических путей. Десять лет подряд он назывался "Куда идет Россия?" В прошлом году участники уже спрашивали себя: "Куда пришла Россия?" В нынешнем они вопросительных интонаций избегали вовсе. Их встреча состоялась под названием "Пути России: существующие ограничения и возможные варианты".

Вопросов, между тем, даже больше прежнего. Не ясно даже, действительно ли нами пройдена историческая развилка, после которой в России отчетливо сложился капитализм как социально-экономическое и социокультурное явление, и теперь нас ожидает зона некоего безальтернативного развития? Так ли уж все это укладывается в рамки термина "капитализм"? Насколько этот самый капитализм для нас органичен? А то, что у нас теперь этим словом называется, не очередная ли маска традиционной российской системы, в которой государство — главный, по существу, единственный фактор общественных трансформаций? Насколько вообще годятся классические модели для описания того, что с нами происходит?

Похоже, все вопросы, по существу, упираются в нерешенность, как выяснилось, одного, коренного вопроса, без внятного ответа на который остальные попросту не получится рассматривать корректно. А кто мы, собственно, такие? Из каких представлений о себе следует исходить, выбирая варианты исторического действия? Растерянность по этому поводу куда шире, чем поиски (по сути — конструирование) пресловутой "национальной идеи", вокруг которой мы все якобы должны организоваться. На ученом языке это усилие обрести оформляющий, направляющий жизнь "образ себя" называется проблемой идентичности.

Время разрывов

То есть, говорил социолог Алексей Левинсон, на уровне повседневности основная часть российского общества к сложившимся условиям существования как раз вполне адаптирована. Куда сложнее с неповседневным. В этом отношении у нас, утверждал он, вообще неприкрытый кризис чуть ли не всего подряд: идентичности, идей, нравственных и духовных ценностей... Очень недостает идентичности глобальной, располагающей человека в больших координатах бытия (ее иногда называют "национальной идеей"). Его коллега Борис Дубин описал ситуацию как "невроз идентификации". Ценностное пространство россиян разорвано: инструментальные ценности, заметил руководитель Центра социокультурных изменений Института философии РАН Николай Лапин, как будто либерализуются, а терминальные ("то, ради чего все") остаются жестко-традиционными.

Надежных глобальных координат недостает, и люди вписывают себя в локальные, осязаемые, близкие до очевидности рамки: "мы" — это "я и мои близкие", важней всего погода в доме (у нас это происходит, отметил руководитель Центра социальных трансформаций академик Владимир Ядов, последние лет шесть). Но человеку этого мало. Ему надо жить в Большом, Крупном, тесно ему в доме с его локальной погодой. И вот для осмысления Большого воспроизводятся архаичнейшие модели. В пору исторического разлома выползает, как хаос во времена ископаемых, старое доброе "оборонное сознание". Конструкция "Наши против Чужих" играет сегодня решающую роль и в восприятии настоящего, и в организации исторической памяти. Люди чувствуют: Россия — в окружении врагов. Кем бы они ни были — НАТО, США, чеченцы, мировой ислам.., — надо либо "отгораживаться", либо "спасаться". Преобладает, по словам декана факультета политической науки МВШСЭН Татьяны Ворожейкиной, стремление защищаться, подкрепляемое, увы, комплексом национальной неполноценности.

Все вопросы, по существу, упираются в нерешенность одного, коренного вопроса, без внятного ответа на который остальные попросту не получится рассматривать корректно: а кто мы, собственно, такие?

Тайные Силы в действии

Отсюда, говорил независимый военный эксперт Павел Фельгенгауэр, новейший российский милитаризм.

Неэффективный, губительный, он "почему-то" находит фактически массовую поддержку. Разломы разломами, но кто бы мог подумать, как расходовались основные силы нашего общества всегда именно на военное строительство, как опиралась всегда российская власть именно на это, точно так же происходит и сейчас. Президент говорит, что "Россия должна быть сильной державой", что "наши союзники — армия и флот" (ну разве еще вассальные приграничные образования вроде Белоруссии), и ему внимают с согласием, несмотря на трагическую дикость той ситуации, что, как обратил внимание А. Левинсон, с начала афганской кампании — почти уже четверть века! — страна живет в состоянии "странной войны": "маленькой", тлеющей и не ориентированной на победу. Институт армии к этому привык. Война функционализирована. При этом решается масса задач, кроме одной: победить противника. Последний, напротив, уже скорее создается. В начале афганской кампании нам противостояли люди с кремневыми ружьями. Сейчас у тех же чеченцев современнейшее вооружение: это мы им его дали. Враг необходим, и его культивируют.

И неудивительно: людям, говорил Левинсон, нужна санкция авторитетных институтов. Из всей советской социальной системы уцелел лишь один элемент, способный ее давать, — армия. Этот, по существу, светский институт сегодня в своем роде "сакрален": освящает любые действия, объясняет, "почему мы так живем"... По результатам опросов ВЦИОМа (в том числе ВЦИОМа-A), россияне высоко доверяют армии (оплоту Силы!), при этом, как ни парадоксально, одобряя уклонение от нее. Сей уникальный факт докладчик объяснил так: доверяют не армии как таковой, а ее идее, которая отличается от реальной армии, как суд от Божьего суда.

Общество милитаризовано, но иначе, чем в советские годы. Тогда Вооруженные силы органично вписывались в социальную систему. Сейчас они фактически автономизировались. Страна переполнена вооруженными людьми в камуфляже, но эти четыре (по некоторым оценкам) миллиона человек — совершенно не те люди, которых государство может мгновенно поставить под ружье. Растет число тех, кто таким образом заявляет о своем праве применять насилие, не ссылаясь ни на какое государство. Это куда важнее даже свободной продажи оружия: обыватель уже видит в насилии норму.

Армия сегодня социализирует людей, говорил Левинсон, не меньше, чем в СССР. Притом неформальные механизмы социализации берут верх над формальными — вроде дедовшины, обучающей особому насилию: всякая армия готовит к вооруженным действиям против армии же, а казармы учат насилию над безоружными. Далее навык выносится за пределы казарм: с ним идут в "силовой бизнес", в криминальные структуры...

Основной смысл армии сегодня, подтвердил Б. Дубин, в том, что она привносит в социум состояние рассеянной боевой готовности, как бы концентрируя, собирая, "тонизируя" растерянную социальную жизнь. Отношение к армии и секретным службам подобно отношению к неким Тайным Силам. Доверяют, по сути, одному типу институтов: воплощающим авторитарно-иерархические структуры господства (президент — фигура того же типа). Не столько реальной власти, сколько "управе": "вот, мол, и на вас найдется управа!.." Характерно, что в представлении респондента "управа" не относится к нему самому и к его близким: да, "с нами без палки нельзя", но не со мной же! Россиянин доверяет силам (вполне мифологическим), которые "наведут порядок", не затронув его самого. Человек и власть оказываются на разных полюсах бытия.

Директор Франко-российского центра по общественным наукам Алексей Берелович (Франция) обратил внимание, как отчетливо была видна парадоксальность отношения россиян к власти и ее действиям во время штурма театрального центра на Дубровке. Свидетели трагедии признали: да, все было сделано плохо. Но все равно это — "наша" победа, значит, все хорошо и правильно. В массовом сознании закрепилось представление о легитимности произвола. Люди понимают, что власть ведет себя произвольно, но принимают произвол: ведь он исходит от власти! Во всяком случае, пока это не коснется их лично. Но такое "принятие" власти, заметил Берелович, — не что иное, как отчуждение от нее!

До 1999 года, говорил он, люди чувствовали иначе: "им" (власти) трудно, "мы" должны "им" помочь. Теперь считают: "они" "нам" ничего не дают, и "мы" "им" ничего не должны. Юрий Левада, директор Аналитического центра Юрия Левады, называет такое положение дел "зрительской" или "созерцательной" демократией. Это — отказ большинства наших современников от ответственности за происходящее в обществе.

Наше прошлое — это мы сами

Когда во время опросов ВЦИОМа-A, рассказывал Левада, людям предлагали назвать самое важное, по их мнению, событие XX века, почти 80% опрошенных сочли таковым победу в Великой Отечественной войне: классическое торжество "Наших" над "Чужими". На втором месте — полет Гагарина в космос, набравший примерно половину голосов: снова "наш" успех в борьбе с "Другими". (Ведь космическая гонка была частью гонки вооружений, это чувствовалось даже на уровне обыденного восприятия и помнится до сих пор.) Октябрь 1917-го, в котором несколько поколений наших сограждан привыкли видеть поворотный момент в истории, теряет позиции, уступая место 1945-му, 1961-му... Победам Большой и Сильной Страны.

Нужды нет, что, как обратил внимание П. Фельгенгауэр, в истории, в частности военной, которой люди так хотят гордиться, было столь же много героизма, сколь недоставало здравого смысла и расчета, что мы практически не были готовы к войне и победили исключительно большой кровью. Нужды нет, что, говорил он же, люди поколениями жили в чудовищной стране, построенной не для жизни, а для войны, для победы в 3-й мировой: именно под это строились города, планировались улицы так, чтобы можно было пройти после бомбардировок между руинами зданий. Не это помнят. Не об этом думают. Историческая правда при создании и проживании таких конструкций волнует людей меньше всего.

Значимость распада Союза в организованной таким образом памяти растет (Ю. Левада). Люди тоскуют не просто по утраченной жизни, которая вспоминается как устойчивая, надежная, уютная, понятная, — по Великой Стране. По Империи.

Участники симпозиума признавали: сегодня в общественном сознании этатистско-имперские ценности четко преобладают над гражданско-демократическими. Либеральный проект, политически как будто восторжествовав, в борьбе за умы и чувства, похоже, потерпел поражение. Среди важных событий века демократическая революция 1991 года оказалась для респондентов, по словам Ю. Левады, где-то на десятом месте. Разные участники указывали: провалились демократы очень во многом потому, что отказались апеллировать к национальным ценностям и вычеркнули из своего лексикона слово "Родина".

Болезнь современного российского социума Б. Дубин диагностировал как "контрмодернизационный синдром". Тяготение к "славному прошлому", поиски санкций у победоносной некогда армии — "бегство от настоящего". Не умея комфортно вписать себя в текущие исторические процессы, люди ищут ответа на вопрос, кто они такие, в прошлом. Еще в "переходный" период стало очень популярным выяснять свое происхождение и объединяться на этом основании в группы. Общество охватила "корнемания". Елена Здравомыслова, доцент факультета политических наук и социологии Европейского университета в Санкт-Петербурге, говорила: эта "приватизация прошлого" связана с недоверием к официальным историческим текстам. Не чувствуя приемлемого для них смысла в Большой Истории, люди хотят видеть прошлое сквозь призму собственных биографий.

Воспряли мифы "крови", в том числе с самым фантастическим наполнением. Историк Виктор Шнирельман (Институт этнологии и антропологии РАН) говорил о том, как после распада СССР и образования русской диаспоры, когда советская идентичность утратила значение, стала резко расти роль идентичности этнической. Сильны соблазны видеть в России отдельную цивилизацию, изымая ее из обшей эволюционной схемы, основанной на социально- экономических критериях (термин "отставание" к нам неприменим, мы несравнимы!), и культивируя мессианские (по сути — националистические) настроения. Увы, это уже попало в школьные программы.

Будущее: модель для сборки

Однако наш народ, хоть и дезориентирован, исключительно терпелив, даже оптимистичен. В. Ядов обратил внимание: если в начале 90-х "людьми без будущего" признавали себя 70% опрошенных, то сегодня — всего 14%! Сами участники симпозиума были скорее осторожны. Ю. Левада назвал наши дни временем "краткосрочных надежд". Тем не менее участники предлагали свои варианты отношения к будущему.

П. Фельгенгауэр говорил: надо прежде всего свернуть милитаризацию, разоружиться, пойти на союз с тем самым Западом, которому — олицетворяемому в первую очередь Штатами и НАТО — так склонно противопоставлять себя нынешнее российское самосознание. Лишь в этом случае, говорил докладчик, российская экономика сможет эффективно развиваться. Может быть, мне показалось, но что-то он не встретил большого сочувствия в зале. Как? Сложить оружие перед мощным Врагом?!. А. Левинсон выразил надежду, что россияне перестанут искать опору в противостоянии Чужим и в Силе, олицетворяемой армией, по мере того как будет расти число людей, не нуждающихся в санкции свыше. Мы сможем войти в будущее, говорил Б. Дубин, лишь перестав цепляться за рудименты идеологии, которая десятилетиями существовала в СССР и теперь мумифицировалась до состояния ускользающих от рационального восприятия мифологических структур, и обратившись к реальному взаимодействию с миром. Тем более что, заметил культуролог Игорь Яковенко (Институт социологии РАН), у нас исчерпаны и возможности отгораживания от мира, и ресурсы той идеологии, согласно которой мы — центр цивилизации, альтернативной Западу. Изжив претензии на лидерство, нам придется войти в западное сообщество на условиях, диктуемых победителями. Можно ожидать, что сложится идентичность секулярной эпохи, структурированная вокруг гражданских ценностей и цивилизационных параметров, — не религиозная и не идеологическая. Сколь бы ни тосковали россияне по Империи, надо, утверждал Яковенко, смириться с тем, что ресурсов для ее восстановления у нас нет. Интеллектуалы могли бы в этом отношении очень помочь: культурологам, говорил В. Шнирельман, стоило бы сфокусировать внимание на культурной динамике, на возникновении гибридных культур, а не пестовать искусственно сконструированную "самобытность".

В. Ядов говорил о том, что необходима консолидация общества на основе возвышенной идеи, а на эту роль годится лишь идея социальной справедливости. Историк политической философии Руслан Хестанов (Фрибург, Швейцария) возлагал надежды на экономические инструменты консолидации: рынок и рубль. По его мнению, эти средства символической коммуникации между разными регионами могут способствовать сложению государственного целого вплоть до осознания исторического единства нашей судьбы.

Надо, говорил президент Петербургского гуманитарно-политологического центра "Стратегия" Александр Сунгуров, воспитывать в людях демократическую гражданственность на основе прав человека (академическое сообщество почему-то совершенно в этом не участвует). Мыслящие люди, подтвердила Т. Ворожейкина, вообще должны создавать иное (по отношению к тому, что предлагается или навязывается властью) автономное пространство — мышления, традиции, действия — и культивировать в нем самостоятельного, думающего россиянина.

Наших разрывающихся между разными идентичностями современников может спасти, по словам директора Института социологии РАН Леокадии Дробижевой, принятие идентичности множественной, на разных уровнях. Надо учиться осознавать, что идентичности бывают и глобальные, и ролевые, ситуативные, что они могут друг другу не противоречить, что в наших силах научиться их связывать в цельность.

Мы можем войти в будущее, лишь перестав цепляться за рудименты советской идеологии и обратившись к реальному взаимодействию с реальным миром.

Что касается пресловутой "past dependency" — довольно неизбежной зависимости человека от прошлого в его отношениях с настоящим и будущим, то и ее можно, говорили, сделать инструментом налаживания этих отношений. Надо лишь осознать, что прошлое, которое так ограничивает (и поддерживает!) людей в создании будущего, на самом деле очень даже конструируется. Для позитивного восприятия будущего нужно создавать соответствующие образы прошлого с определенной расстановкой акцентов. Человек именно так всегда и поступал, тому в истории, в том числе в совсем недавней, мы тьму примеров сыщем. После того как в конце 80-х общество заново, уже на уровне осознания пережило травму сталинизма и связанный с нею ценностный кризис, года примерно с 1989-го стало оформляться, как обратила внимание представительница РГГУ Мария Фирете, новое представление о прошлом. Оно включало в себя радикальную критику Октябрьской революции, стремление понадежнее освободиться от советского прошлого и мифологизацию дореволюционной России. В 1995-м Ельцин вернул Россию к идеологеме великой державы — с тех пор идеологема вовсю реанимируется.

Был предложен вывод: если уж память создается — надо создавать память с демократическими ценностями, тем более что власть предлагает свои модели организации памяти. Едва президент велел пересмотреть учебники истории на предмет их соответствия великодержавному патриотизму, Институт истории РАН в лице своего директора А.Н. Сахарова тут же отрапортовал: есть!

Т. Ворожейкина процитировала мнение Виталия Найшуля: чтобы экономическая реформа пошла, нужен единый общий образ прошлого. Правда, вот беда: что-то чересчур это похоже на очередной проект введения единомыслия в России...

В целом стоит признать: хотя нерешенных вопросов действительно очень много, похоже, что период хаотичности в нашем самопонимании все-таки миновал. Вместе с "переходным" временем, чем бы оно ни было, позади остались и многие обольщения, иллюзии, эйфории. Взгляд сегодняшних обществоведов- профессионалов на российскую жизнь — горький, жесткий, пожалуй, неутешительный. По существу, это значит, что серьезная работа осмысления наших исторических путей только начинается.