Компромисс

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Искусство компромисса — вот что формирует хорошо сделанную массовую культуру. Это промежуточное положение между сложной культурой и желаниями массового потребителя — а массовый потребитель хочет простого и незатейливого.

После десятилетия, что нервно реагировало на появление российской массовой культуры, почитая ее жанры низкими и не заслуживающими обсуждения, пришло другое десятилетие, за которым пришел новый век. Трехсоттысячные тиражи «женских детективов» не имеют отношения к фактору литературы (в них нет «плетения словес» и красоты метафор), но определенно являются фактором культуры. На стол русского читателя уже подавали западный роман-лавбургер, то есть короткий любовный роман, сделанный по конвейерной, почти макдональдсовской технологии. На этом столе побывали и иные блюда — канон западной фантастики, гангстерский роман и производственная мелодрама. Что-то усвоено, что-то отторгнуто национальным организмом.

Например, сравнительно высокое качество российской кинематографии и сравнительно низкая себестоимость позволили русским телесериалам вытеснить изаур и Пересов с рынка. А вот попытки создания национального лавбургера провалились. Живет лишь импортный вариант — поскольку зазор между сказкой и реальностью не должен обескураживать читателя.

Исследователи перестали брезговать этим бездонным Солярисом культуры и потянулись к нему с лупами и линейками. Стало понятно, что массовость — суть слава, но, что еще важнее, — деньги. Деньги стали труднооспариваемым критерием успеха — и творца, и исследователя. Но время дилетантов, безумные девяностые, прошло — сейчас нет лишних денег и к тому же в нашей стране уже привиты некоторые классические правила масскульта: верховенство заказчика- продюсера, серийность, срочность, отчетность и некоторый здоровый цинизм.

А помимо серой пехоты, безымянных солдат у армии массовой культуры есть и своя элита — летчики, спецназ и боевые пловцы. Теперь это двухсоставная булка с трудным тестом «высокого» и повидлом «развлекательного».

В современной российской литературе есть два парных персонажа — несмотря на разную степень популярности, оба они привязаны к слову «детектив», что стало почти синонимом «массовой литературы». При этом их читатель не только классический детективоед, но и разборчивый интеллектуал. Теперь интересно посмотреть — как эго сделано.

Бориса Акунина иногда сравнивают с Леонидом Юзефовичем — сравнения эти неинтересны, как обсуждение давнего вопроса, кто кого поборет — кит или слон. И кит, и слон в своем праве.

Гораздо забавнее, что литературные пуристы пишут Акунина через запятую с Марининой, когда говорят об упадке литературы. Это — общественный миф. Когда в детективе появляется мистическая составляющая (как бывает у Марининой) — это признак слабости автора, провал в сюжете, который латается этой мистикой или фантастическими изобретениями. Акунин в этом смысле стилистически выверен, его сравнивают с Эко и Фаулзом — основания для этого, безусловно, есть. Однако он еще похож и на сериал «Твин Пике» Линча: все его монахи — не то, чем они кажутся.

В этом и есть многосоставность: один читатель получает интри1у детектива, а другой — игру в «угадайку». Битву незакавыченных цитат и интеллектуальных ассоциаций — Достоевский, Лесков, Чехов. Акунин — хороший стилист, герои которого намекают чуть ли не на все литературные сюжеты, вместе взятые, ведут разговоры о Сущем и Вещем, месте Церкви в жизни общества, вокруг них загадки духа и материи, психоанализ и распад ядра атома. Ну, и монашка Пелагия, расставляющая все по местам.

Лицо духовного звания в роли детектива — традиция давняя, насчитывающая несколько классических персонажей. Традиция эта важная, потому что лишает повествование традиционной любовной линии — у Акунина это обыгрывается довольно забавно. Так же важна здесь и другая традиция — идеальный детектив всегда разворачивается в замкнутом пространстве, а лучшее замкнутое пространство — остров. В «Черном монахе» это действительно Остров Мертвых, уже не беклиновский, тот, что висел на каждой квартирной стенке в начале века, будто бородатый старина Хэм в квартирах физиков-шестидесятников. Остров здесь монастырский: не то Осташковская обитель — польская погибель, не то новоиерусалимский град Истра, где есть «мясоедная ресторация „Валтасаров пир“, парикмахерская „Данила“, сувенирная лавка „Дары волхвов“ и банковская контора „Лепта вдовицы“»...

Есть там взятый напрокат из шекспировской «Бури» Просперо — психиатр-любитель со всей магией своей терапии (и последующим ее разоблачением). Разговоры этого персонажа отсылают прямо к Чехову. Как писал Лев Шестов в «Творчестве из ничего»: «В „Черном монахе“ Чехов рассказывает о новой действительности и таким тоном, как будто сам недоумевает, где кончается действительность и начинается фантасмагория. Черный монах влечет молодого ученого куда- то в таинственную даль, где должны осуществиться лучшие мечты человечества. Окружающие люди называют монаха галлюцинацией и борются с ним медицинскими средствами — бромом, усиленным питанием, молоком. Сам Кобрин не знает, кто прав. Когда он беседует с монахом, ему кажется, что прав монах, когда он видит пред собой рыдающую жену и серьезные, встревоженные лица докторов, он признается, что находится во власти навязчивых идей, ведущих его прямым путем к помешательству».

Все как положено, сюжет пушен, раскручивается как пружина — вплоть до звонкого окончания на последней странице. Фальшивые чудеса разоблачены. Преступник наказан за недостаточное знание. Потом Пелагия ударилась в практически Евангельское странствие, и многие увидели в нем отсыл к «Мастеру и Маргарите».

Вторым героем Акунина (или первым, по времени появления) был знаменитый сыщик Фандорин. Когда в этом цикле одновременно появились «Любовник смерти» и «Любовница смерти», люди, узнавшие, что новых акунинских романов два, сразу решили, что один — «мужская» версия, а другой — «женская». И что нужно искать тот магический абзац, который их различает, а потом сесть на велосипед и ехать к кофейне в районе самой красивой площади города... Эти ожидания симптоматичны: после того как Акунин весело поиграл стилями на острове мертвых монахов, было бы неудивительно, если бон написал пародию на модный «Хазарский словарь» Павича.

Один из романов действительно пародия, отсылающая к истории про принца Флоризеля, известного в России скорее по фильму, а не по рассказам Стивенсона. Да и Фандорин появляется в московском Клубе самоубийц под именем принца Гэндзи. В одном из пассажей автор прямо ссылается на Стивенсона. И было бы как у Стивенсона, если б не акунинский юмор.

Итак, это интеллектуальная игра в форме детектива. Причем массовая литература предлагает игру двоякого рода: во-первых, это игра в «угадайку» — угадай мелодию, угадай сюжет, угадай персонажа с трех нот, с двух букв, с одного мазка.

Во-вторых, это игра с читателем на поле детектива — поскольку всякий детектив сам по себе игра в угадывание. Читатель и персонаж соревнуются в detection — расследовании. Кто убил или украл, зачем, что потом, ну и так далее. Именно поэтому старый анекдот о школьной учительнице, которая для привлечения внимания называет «Преступление и наказание» детективом, в эпоху победы массовой культуры перестает быть анекдотом.

Другая фигура жанра — Леонид Юзефович, у которого с Акуниным есть все же общее: восточная интонация, деталь, которая все время лезет наружу — как пистолет под двойным дном чемодана. У одного это Япония, у другого — монгольская степь.

У Юзефовича в романе «Дом свиданий» есть особая игровая составляющая, роднящая роман с компьютерными играми типа «квест»: собирание подсказок, которые со временем составят пазл, раздастся щелчок и все станет на свои места. Фактор игры, как сказано выше, вообще свойственен массовой культуре; масса, толпа — все равно что ребенок.

В другом романе, «Князь ветра», правильный и не очень успешный сыщик Путилин читает бульварные романы про самого себя, продолжает ругаться с женой и обожать сына. Но вот уж автор этих романов лежит е дыркой в голове, а над этой печальной картиной летает память о смерти монгольского князя, что хотел продать душу христианскому дьяволу: у монголов душ несколько, а дьявол — западный, привык, что у людей она одна. Тут же — обрывки записок русского офицера, что воюет на стороне монголов. Офицер воюет в чужой стране и осаждает Ургу задолго до Сюй Шучжена и задолго до Унгерна, но гораздо позднее пушлинских поисков истины. Офицеру рассказывают про призраки вещей и призраки людей, называемые тулбо. Самая интересная история про восточную призрачность вещей рассказана Юзефовичем мимоходом. Это история про то, как офицер идет на базар и покупает курицу. Он покупает жареную курицу, а потом оказывается, что эта курица фальшива — нет курицы, а есть безукоризненно точно собранный из куриных костей остов, обтянутый бумагой. Призрак курицы, тулбо. Это роман с двойным дном, а, как известно, то, что лежит между фальшивым дном и настоящим, — всегда самое ценное.

Читатель поставлен перед выбором: читать детектив про человечного сыщика, а хочешь — сопрягать в своем сознании Запад и Восток, которым не дано сойтись. Первым все расскажут в конце. Другим достанется вдохнуть рассветный ветер степи, который идет к Западу, идет к Востоку и возвращается на круги своя.

У Юзефовича есть и вполне детективный, но совершенно другой по стилистике роман о том времени, когда эсперанто, будто новая религия, вслед за революцией победоносно шествовало по странам и континентам. Но это одновременно и детектив о женщине, убитой на сцене провинциального клуба. Об эсперантистах двадцатого года, доживших до семьдесят пятого, о перекрученных судьбах и истлевшем быте. Это картина исчезнувшей цивилизации, рассказанная на особом языке. Как и сама цивилизация двадцатых годов, язык утопий того времени безвозвратно утрачен. Эсперанто оказался удивительно в стиле социальных утопий — фантастичных и прекрасных, но скошенных под корень другими утопиями XX века, гораздо более кровожадными.

Итак, это историческая литература в форме детектива или фантастики.

Специфика современной ситуации в том, что время описательной литературы кончилось — то есть кончилось ее время на рынке. Для того чтобы сделать текст успешным, он должен содержать интригу — и проще всего сделать эту интригу на схеме детектива. Получается компромисс между лихим сюжетом и тонким «плетением словес».

Для того чтобы сделать теист успешным, он должен содержать интригу — и проще всего сделать эту интригу по схеме детектива. Время описательной литературы кончилось, то есть кончилось ее время на рынке.

Компромисс обоих проектов — удачен. Он удачен потому, что в основе его лежит современная ситуация с массовыми жанрами: ими перестали брезговать. Что произойдет дальше — вопрос открытый.

Адекватного Фаулзу или Брэдбери русского текста сейчас нет. Есть акунинский проект и добротная литература Юзефовича, обращенные в прошлое. Актуального текста пока нет (в кинематографе, правда, есть «Бригада» — хорошо сделанный, но вредный фильм об идеальных бандитах). Современность пока не интересна авторам. В ней неуютно и неудобно.

Дэвид Боуи

«Это бульон, из которого выходит новое искусство»

Мы недавно приглашали наших читателей на кухню, на которой велись традиционные разговоры «за жизнь». Об злите.

Об элитарности.

И о массовой культуре, конечно же. Эту часть разговора хозяйки нашей кухни Ирины Прусс с дизайнером Юрием Алексеевым мы сберегли как раз для нынешнего случая...

И.П.: — Масскульт не создает ничего нового и в принципе не может дать ничего нового.

Ю.А.: — Я бы с этим с ходу не согласился. Клипы, попсовая музыка, кино — сейчас это бульон, из которого вылетают новые вещи.

И.П.: — Например?

Ю.А.: - MTV — это массовая культура. Скажем, элитарная массовая культура, если возможен такой парадокс, по сравнению с поп-мейнстримом, с широкой попсой, которую все потребляют и поют в России. Но MTV во многом как раз и задает образцы и предлагает нормы. Хотя это не высоколобое нечто, а именно бульон, из которого что-то вырастает — или не вырастает. И в самой возможности получить отсюда нечто значительное — может быть, самое пенное из всего, что происходит сейчас в культуре. Не потому даже, что оттуда, из этой вот каши, идут какие-то новые вещи, которые потом подхватывает, скажем, Гринуэй и делает из них свое высокое искусство, — не поэтому Просто потому, что сейчас центр культуры — к сожалению или к счастью — где-то там, в статусной массовой культуре. Естественно, изначальный прорыв — он всегда элитарен.

И.П.: — Это всегда так было, только медленно происходило.

Эстрадная певица и артистка оперетты А. Вяльцева

Ю.А.: — Так, может, именно с резким ускорением обмена между так называемым высоким и так называемым низким (или массовым) стало очевидно, что действительно интересные веши происходят именно там.

И.П.: — Хорошо бы все-таки сначала договориться о терминологии. Скажите: «Преступление и наказание» — детектив?

Ю.А.: — В каком-то смысле да!

И.П.: — Но именно «Преступление и наказание» возможно только одно на белом свете. «Парфюмер» Зюскинда — то же самое. Просто время от времени какие-то произведения большой литературы являются как бы в обличье попсы, но от этого не становятся попсой, потому что у них природа другая. Они как бы принадлежат двум мирам.

Ю.А.: — Но сейчас это скорее норма, а не исключение.

И.П.: — Да и раньше случалось нередко. Романс, который для нас в камерных концертах давно стал фактом высокой музыкальной культуры, при рождении, несомненно, был нормальным масскулътом.

Ю.А.: — Когда это он для нас становится фактом высокой культуры?

И.П.: — Когда оперный тенор поет итальянские песенки, они прямо с улиц отправляются в высокую культуру. Но не все, а те, что обычно поют оперные теноры.

Ю.А.: — Для меня это вещи типично попсовые.

И.П.: - Ну, если вещь сделана классно, она в какой-то момент теряет попсовость и остается дальше уже в другом качестве.

Ю.А.: — Или сделана классно, или прозвучала в нужном месте в нужное время.

И.П.: — Только для того, чтобы из попсы да попасть в высокую культуру, раньше время должно было пройти, теперь, действительно, это намного быстрее происходит. Вы представляете себе человека масскульта — как бы заведомо элитарного?

Ю.А.: — Да. В России сейчас — не знаю, а вообще — Дэвид Боуи. Он чуть помладше «Битлз». Более элитарен, чем они. Не совсем правильная аналогия, но чтобы вы поняли: это как Цой и Гребенщиков в перестроечные времена. Гребенщикова ценил определенный круг молодежи. Цоя все понимали, все любили: высоколобые эстеты, шпана — все. Я говорю сейчас не о них самих, я говорю об их бытовании в культуре. С «Битлз» происходило то же самое: даже самые «интеллектуальные» музыкальные эксперименты сразу же становились шлягерами. А с Боуи все не так просто.

И.П.: — Так почему вы тогда считаете, что он принадлежит массовой культуре?

Ю.А.: — Потому, что он делает. Его музыка состоит из сложной цепочки реминисценций, оценить которую может далеко не каждый. Я говорю не только о текстах, но и о самой музыке. Тем не менее уже больше тридцати лет он популярен. Не так, как «Роллинг стоунз», например, они стали своего рода памятником самим себе. Боуи же придумывает новые культурные повороты: в музыке, в клип-арте, даже в манере одеваться. Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что с него-то и начался клип как самостоятельный жанр искусства. Все это немедленно подхватывается, тиражируется и переводится как раз в «попсовый» продукт массовой культуры. А вообще- то я не очень хорошо понимаю, что такое массовая культура.

И.П.: — Так я ввела прямо в определение — невозможность производить новое. Чего спорить, надо тогда переопределить, и все.

Ю.А.: — Я не понимаю, что делать с таким определением. Тогда вы должны сказать, что MTV — не массовая культура, что будет заведомая неправда, потому что это самая массовая культура и есть. Значит, ваше определение не соответствует тому, что интуитивно ожидаешь. Значит, оно устарело.

И.П.: — Да вы еще консервативнее, чем я: какое-то жесткое представление о высокой культуре. и все, что туда не влезает, автоматически относится к массовой. Вы любовные романы когда-нибудь читали? Ну, по крайней мере подрабатывали переводами. Вот это и есть типичная массовая культура. Вы хотите сказать, что число включающих MTV уже делает его массовым?

Ю.А.: — Ну и в том числе.

И.П.: — Знаете, фильм «Покаяние» в свое время смотрела вся страна, что не сделало его фактом массовой культуры. И не потому" что он так уж немыслимо хорош — потому что он сделан по-другому.

Ю.А.: — Дэвид Боуи, который, по вашему определению, не принадлежит массовой культуре, тем не менее влияет на нее, она влияет на него, процесс идет чрезвычайно быстро — обмен происходит не на уровне поколений, а на уровне месяцев. Поэтому, рассматривая ситуацию XIX века, мы можем почти без ущерба для смысла вообще не касаться низовой культуры. А тут мы так поступить не можем, потому что картины не будет как без тех, кто эту кашу двигает, так и без тех, кто, собственно, собой эту кашу и представляет. Персона автора гораздо больше чем когда бы то ни было погружена вот в этот самый бульон массовой культуры. То есть разница здесь количественная такая, что уже и качественная. То же самое в массовом кинематографе...

И.П.: — Для меня бесспорно, что Тарантино или Гай Ричи есть факт постмодерна, который, извините, всегда исключительно элитарен. Другое дело, что у каждого такого произведения есть внешний пласт, который читается как типичный масскульт, типичная "попса"; им вполне можно удовлетвориться и не лезть дальше, не читать другие пласты смыслов — и многие так и делают.

Ю.А.: — Людей, которые смотрят "Криминальное чтиво" именно и только как боевик, много — но как боевик он, уверяю вас, хуже, чем "Терминатора или "Крепкий орешек".

И.П.: — Да. Поэтому оглушительный успех он имел именно среди интеллектуалов. Но только возможность увидеть его как чистый боевик сделала его по-настоящему кассовым. Я думаю, что если бы там этого было меньше, его бы и интеллектуалы не скушали.

Ю.А.: — Но вы понимаете, что точно так же был устроен Достоевский?

И.П.: — Конечно. Он печатался в газете, из номера в номер, и люди не могли дождаться продолжения. Но Достоевский не принадлежит массовой культуре. Он ее создает. Он приносит новые смыслы.

Ю.А.: — А еще он пользуется арсеналом массовой культуры. Баланс между творцом и инструментом в клипах и в кинематографе — он как-то меняется в пользу инструмента. Когда мы говорим о Достоевском.

И.П.: —Да я не вижу принципиальной разницы между Достоевским и Тарантино — только в богатстве смыслов у Достоевского и сравнительной их бедности у Тарантино. Но ясно же, что, тем не менее, у Тарантино их, этих смыслов, столько, сколько никакому боевику не снилось.

Ю.А.: — Если массовая культура - это то, что не имеет больше одного смысла и не приносит ничего нового, — о’кей! Тогда ни "Битлз", ни Дэвид Боуи, ни Тарантино — это не массовая культура. Еще раз говорю, мне кажется, что это определение для нынешней ситуации не релевантно.

Массовая культура во времена постмодерна стала принимать гораздо более активное участие в создании чего-то новою. Если вы одинокий гений - вы сидите в своей кочегарке и вам ничего не надо. Эдакий "Портрет" Гоголя получается. Такая ситуация литературна, но мало реалистична, дли этого нужно быть либо рантье, либо диссидентом. То, что происходит сейчас, гораздо богаче, разнообразнее, чем когда-то было, но в нем гораздо меньше точечных достижений, очень уж сильно отстоящих от общего уровня. Если хотите, изменились технологии. Сейчас намного важнее становится вовлеченность в процесс. Когда вы талантливый, успешный, многосмысленный и делаете что-то в кино, в музыке, в видеоарте, это очень быстро подхватывается, растаскивается на цитаты и цитаточки, вываливается в общий котел, там варится, потом из этого снова появляется новое. Так получается. Вы свою "нетленку" все равно ваяете с осознанным или подсознательным учетом ожиданий — не просто как чистое искусство. И вот на этом стыке искусства и коммерции, по-моему, и происходит самое интересное. А в так называемой сфере высокого искусства, на мой взгляд, ситуация довольно тоскливая, по крайней мере в России.

И.П.: — Здрасьте! Если называть имена в нашем кинематографе — то все равно так или иначе всплывут Герман и Сокуров, и никуда не денешься; но ни тот, ни другой никакого отношения к массовой культуре не имеет.

Ю.А.: — Да, не имеют. Они действительно остаются в рамках, как теперь это называется, кино "не для всех". Это российская специфика. А вот если, например, вспомнить Ларса фон Триера, его мыльную оперу "Королевство", то можно с уверенностью сказать: факт высокого искусства на— лицо, но ведь любой его фильм был бы невозможен, если бы он не сидел и не смотрел телевизор. Для него массовая культура — материал, из которого все делается. Он бы не состоялся без нее. С другой стороны, я бы сказал, что в кино граница между "высоким" искусством и массовым условна. Не только потому, что кино потребляет большее количество народа — легче два часа посмотреть на экран, чем пойти в магазин, купить книгу, прочесть первые пятьдесят страниц и, так и не добравшись до завязки, поставить книгу на полку до того момента, когда будет свободное время почитать (то есть навсегда). Дело в том, что кино быстрее реагирует на интеллектуальную моду, чем литература. Поэтому здесь быстрее стерлась эта самая граница: Дэвид Линч, Жене, Тим Бертон. Они все разные, но их объединяет одно важное свойство — их фильмы работают на разнородную аудиторию. Жанровые рамки - детектив, лав-стори, мистика — делают их творчество массовым. Но сами реплики, музыкальные и кинематографические реминисценции, сознательное жонглирование видеорядами, парадоксальные сочетания внешнего вида героя с его жанровым назначением, да что угодно, делают эти фильмы предметом жарких обсуждений среди ценителей искусства. Или вот возьмем, например, Гринуэя. "Интимный дневник" — его не было бы без MTV...

И.П.: — Что вы имеете в виду?

Ю.А.: — Я имею в виду приемы. Самое не попсовое, что есть на MTV, — это не музыка, это видеоряд. И "Интимный дневник" Гринуэя — совершенно в клиповой стилистике. Вот вы это не смотрите, а посмотрите: там настолько смазана граница между, как вы бы сказали, высоким и низким, настолько одно постоянно перетекает в другое.

А что в ваших традиционных искусствах происходит? Вот недавно наткнулся дома на неизвестно откуда вынырнувший "Художественный журнал". Он состоял из статей, названия которых я постараюсь вспомнить: это симптоматично для тогдашней — середина 90-х — так называемой элитарной культуры. Статья первая называлась "Кот умер": о том, как какой- то японский художник в своей инсталляции убивает кота, чтобы показать то-то, то-то, то-то. Дальше статья, рассказывающая, как какой-то казахский художник убивает барана, обмазывается его кровью, чтобы показать всему европейскому миру, закостеневшему в своем буржуазном мирке, какой он дикий и как он хочет вернуться назад в природу, к первичным ощущениям. Мне показалось это очень характерным, симптоматичным, что ли. Сейчас, правда, все стало почище — сейчас поменьше крови, больше геля и формалина. Атак все то же самое.

Просто ситуация в культуре такова, что если где-то и есть это самое "высокое" искусство, если и сидит в наше время где-то человек и пишет александрийским стихом прекрасные чистые стихи — не про то, как он поджарил и съел собственных родителей, а просто о человеческих чувствах, которые никуда не делись за последние годы, — это замечательно и здорово. Но я ничего об этом не слышал...