"Братья и сестры!"

— так обратился к советским людям Сталин, когда наконец собрался поговорить со своим народом после того, как фашисты вторглись в страну. Принято считать, что это — от растерянности и испуга: он обращался за помощью и просил о терпении. Но такое обращение было вполне в стилистике развернувшегося национального строительства. В любом случае, интонация была выбрана безошибочно, и слова услышаны...

I

Праздничным днем День Победы стад, как известно, только в 1965 году. До того 9 мая было обычным рабочим днем. Конечно, годовщину победы отмечала пресса, были передачи по радио, фильмы, концерты военных песен и так далее, но все-таки до статуса "всенародности" эта дата не дотягивала (значимее в народной памяти был, пожалуй, другой день — 22 июня). По-настоящему победная память о войне оказалась востребованной официальной идеологией и массовым сознанием лишь в брежневскую эпоху.

Нет единой исторической памяти. Есть разные образы войны, вернее, точки зрения на войну, которые, сосуществуя, влияют друг на друга: взгляд государства, взгляд историка и низовой, народный взгляд — далеко не единый, складывающийся из множества индивидуальных и групповых "памятей". Легче всего выявить и описать тот идеологический конструкт, который во время и после событий формируется и бытует в государственном обиходе, он в каком-то смысле моделирует все остальные, особенно в государствах унитарных. И властные структуры, и интеллектуальная элита, и механизмы пропаганды работают над созданием символической картины, которая должна истолковать событие, если оно этого достойно, в историческом времени и в интересах данной элиты, данного государства. Из подобных конструктов состоит официальная история любой страны.

С конца XVIII века в России складывалась национальная идея, дополняя и отчасти вытесняя идею имперско-династическую. В этом неуклонном процессе были и определенные отступления, перерывы, например, после революции, когда стране была предложена наднациональная идеология футуристического коммунистического проекта, и во времена Хрущева с его попыткой к этому проекту вернуться.

Коммунистическая идеология не видела страну как единое национальное тело: в нем усматривались здоровые и больные куски, больные должны были быть уничтожены или оздоровлены.

При всей своей заразительности коммунистическая идеология принципиально не охватывала всей массы населения, она не видела страну как единое национальное тело: в нем усматривались здоровые и больные куски, при этом больные должны были быть уничтожены или оздоровлены. Страна в этой картине не была замкнутым целостным организмом, а лишь частью общемирового интернационального и пролетарского целого.

Естественно, по мере того, как Россия оказывалась в реальной политической изоляции, этот конструкт терял будущность. Дело даже не в том, что советская республика была "окружена кольцом врагов", наряду с недругами в окружающем мире обитали и братья по классу. Но вот когда русский коммунизм перестал быть легитимным и правильным в глазах этих самых братьев, когда другие партнеры по коммунистическому проекту ослабели и сдались (как немецкий коммунизм), вот тогда не осталось ни мотивов, ни средств для экспансии. В этой ситуации нужно было что-то иное, что бы консолидировало общество, придавало бы его бытию единый и перспективный смысл.

Так примерно в середине 30-х годов происходит слом политических и идеологических установок, а затем — серьезная перестройка культурных механизмов. Начинается конструирование "новой старой" национальной идеи, создается некий советский патриотический комплекс, в котором — с началом войны особенно — ведущим стал русский национальный элемент.

При этом с комической серьезностью воспроизводятся приемы, извести Lie по истории любой "молодой нации".

Появляется идея священных границ (культ пограничников стремительно возник в середине тридцатых). Идея единства нации, в которой после Большого террора и в соответствии с новой конституцией (1936) не стало внутренних врагов: все советские люди оказались "правильными", а недобитые враги трактовались уже не как природные, "классовые", а как управляемые извне агенты вражеских держав.

Исторический календарь перестал быть исключительно революционным — отмечались во множестве подзабытые даты национальной славы и национальной культуры. Появились фигуры, обязательные для национального идеологического комплекса, — национальные вожди и национальный гений. Последний титул был в 1937 году с помпой вручен Александру Пушкину, который вдруг перестал быть классово ограниченным дворянином. О национальных вождях начали создавать фильмы, книги, их образы тиражировались повсюду — от спорных произведений высокого искусства до брошюрок, агиток, плакатов. В одной из речей Сталина в начале войны уже выстроен весь ряд: воин-патриот должен был Орать пример с Минина и Пожарского, Александра Невского, Кутузова и Суворова. Все эти призраки национальных героев были немедленно привязаны к ситуации.

Однако, взяв у дореволюционной патриотической идеологии множество символических элементов, новая национальная риторика старательно обходила монархические и религиозные ее составляющие — складывался своего рода компромисс между революционно-классовым и национальным началом.

Сердцевиной этого идеологического комплекса, несомненно, было национальное "МЫ", и начавшаяся большая война придала ему реальное звучание: мобилизационная пропаганда уже казалась только отражением действительного единства нации.

Конечно, бывало всякое: и добровольно сдававшиеся солдаты, и бабки, которые ставили свечки за "святого угодника Адольфа", и крестьяне, радушно встречавшие избавителей от колхозного ига. Еще хорошо помнились зверское раскулачивание, террор, голод. Но "враг у ворот", враг вполне осязаемый и безжалостный, оттеснил сомнения на периферию массового сознания, доминирующим оказалось это самое "мы", которое позволяло противостоять врагу.

Война породила победителей, которые не хотели больше быть послушными винтиками и жертвами государственной машины.

2

Шла война, одновременно создавался миф о войне — официальный идеологический конструкт, который органично вошел в общий национальный проект, а впоследствии, несколько поменяв очертания, стал основой этого проекта. Интересны, впрочем, именно трансформации мифа. Что же было сначала?

Война породила большой класс людей, которые по-другому, чем предыдущее поколение, воспринимали действительность. Прежде всего — более свободно. Не то что не по-советски — они как раз во многом были гораздо более советскими, чем люди прошлого поколения. Но это была уже их страна, за которую они воевали, победили и теперь претендовали на роль людей с активной жизненной позицией — с фронтовым опытом, фронтовыми заслугами. Выстраданный патриотизм сдвинул картинку, они не хотят быть больше послушными винтиками и жертвами государственной машины. Конечно, это страшно пугало власть, которой необходимо было вернуть управляемость, во время войны с этим вообще стало не слишком хорошо, а тут еще новый слой людей, склонных к самодеятельности.

Их быстренько демобилизовали и тем самым рассредоточили: кто вернулся в деревню, кто пошел учиться, кто — на завод. Население ГУЛАГа резко возросло по сравнению с довоенным, хотя теперь сажали в основном не по политическим статьям, а за нарушения трудовой дисциплины, мелкие хищения и так далее. И среди посаженных в то время бывшие военные составляли явно непропорционально большую долю. С одной стороны, действительно, вся эта армейская вольница в мирное время врастала с трудом и попадала в группу риска; с другой стороны, я думаю, были и прямые (хоть и негласные) указания обращать особое внимание на бывших фронтовиков.

А победу Сталин забрал себе. Картина войны и победы сразу после войны была несколько иной, чем мы знаем в уже затвердевшей ее форме. При всей парадной народности это была победа одного человека. И немножко — партии. Этот миф был предъявлен уже в 1946 году — как победа товарища Сталина и русского (заметьте: русского) народа под руководством товарища Сталина. И вся картинка пирамидальная. Солдаты были, но на своем месте, в массовке. И вообще нам некогда праздновать победу, надо восстанавливать страну, поэтому инвалидов — в специальные лагеря, фронтовиков — по местам, и — вперед.

Идеологический конструкт под названием "победа в войне" разрабатывался и вошел во все учебники в строгом соответствии с установкой: десять сталинских ударов — и поменьше деталей, особенно о начале войны (еще в 1961 попытка историка Некрича рассказать о трагедии первых дней была агрессивно отвергнута партийной бюрократией).

Движение от Виктора Некрасова ("В окопах Сталинграда" вышла в 1956 году) до Быкова (кажется, пик его популярности, как и массовой популярности вообще книг о войне, о ее "окопной" правде приходится не на 60-е, а на 70-е годы) было движением фронтовиков, которые хотели отвоевать свои социальные позиции. Некоторые за это время выбились в люди и жаждали реванша: вот теперь мы скажем, что именно на наших костях войну выиграли, а партийные бонзы ни при чем. А еще скажем, что когда бежали в атаку, кричали "Мама!", а не "За Родину! За Сталина!" Но это, если удастся.

Любопытно, что появление народного праздника Дня Победы предание связывает именно с этим поколением. Считается, что это инициатива Константина Симонова, что он этого добился.

Почему добился? Брежневскому руководству, в отличие от предшественников, надо было свою народность постоянно поддерживать и доказывать. Сталину это было не нужно, он и так был "вождь и учитель". Хрущев от него отрекся и придумал множество новых проектов, ему незачем было обосновывать свою власть историей. А эти что, к Сталину? Нет, не к Сталину. К Ленину? Нет, не к Ленину. Что же тогда? А мы национальные...

Тем более что в 50-е годы как раз в недрах хрущевского аппарата сформировалась новая "русская правая" примерно на уровне инструкторов ЦК и комсомольского начальства, которые всячески поощряли возвращение к истории и вообще великодержавный аспект патриотических идеалов. Они совершенно адекватно восприняли сталинские реформы как национально-патриотическую трансформацию коммунистического режима. В основном выходцы из крестьянства и мещанства с вполне традиционными ментальностью и привычками, традиционными ценностями и антисемитизмом, они сменили после больших чисток интернациональную революционно-богемную или авантюристическую номенклатуру 20-х годов.

Брежневский переворот был в значительной степени переворотом этих людей, избавившихся от непонятного, какого-то слишком интернационального хохла.

Обращение к великой военной эпопее и постепенное превращение ее в главное исторические событие века было в таком контексте вполне закономерным. Но в эту картину, наряду с нечеловеческой державной величавостью, лейтенантская проза добавила и кровавый трагизм, и правду солдатскую, не уничтожая официальный государственный памятник войне, но придавая бронзе человеческое измерение, да и прибавляя ей еще величия ("Мы за ценой не постоим"). И потому памятник задевал, возрождал чувство единения, несмотря на свою бетонную монструозность. Работала и умелая игра на прикровенной альтернативе: ожидание "настоящих", "правдивых" мемуаров опального Жукова было важнее для общества, чем сами эти записки, такие же выхолощенные, как все публичные выступления ветеранов, скроенные по одному лекалу. И конечно, свою монополию на память государство укрепило социальной политикой: льготы ветеранам стали весомым эквивалентом общественного уважения. Но, получая государственную дотацию, свидетель отказывался от своей позиции или, по крайней мере, от публичной ее артикуляции.

Тем не менее война действительно была единственным историческим феноменом, который осознавался как безусловное, как общее: это пережито мной, моим отцом, моим дедом. Общее, в отличие от революции, где отцы и деды могли оказаться по разную сторону баррикад. И конечно, это чувство горделивой общности очень сильно было поддержано победой. Первая мировая тоже могла бы дать импульс к чувству единения, но — ее нету, она проиграна, перешла в гражданское противостояние (да и опорочена всемерно). А здесь мы выиграли. Это всеобщая победа. Это наша победа. Поэтому дорого любое прикосновение: и мы, труженики тыла, и мы, блокадники, и мы, бывшие зэки, тоже работали на победу. Тут важнее всего — именно прикоснуться к чему-то безусловному...

3

Любой идеологический миф строится как романтическая поэма, в нем видны лишь вершины, кульминационные моменты, яркие портреты героев. Точно так устроен миф о войне. Он не претендует и не может претендовать на правду о войне. Это такое историко-мифологическое батальное полотно, в котором свои обязательные элементы. — светлый лик героя, ужасный лик врага, беззащитная жертва. И главное, на нем всегда флер сакральности. В нем можно что-то слегка изменить, но общая конструкция уже устоялась, с ней ничего не сделаешь, менять ее — кощунство.

Эта картинка или, иначе говоря, исторический нарратив, сильна своей государственной или по крайней мере социально авторитетной природой. Это такой тоталитарный текст, который личные, индивидуальные тексты (в данном случае — о войне) забивает и загоняет в подполье и в небытие. Во второй половине XX века историки (не советские, впрочем) договорились, что их задача — попытаться услышать голоса, вытесненные из официальной, общепринятой картины мира. Услышать их уже сегодня не так просто. Чтобы человек не воспроизводил государственные клише в сегодняшнем варианте или в каком-то предыдущем, теперь оппозиционном виде, чтобы человек все это забыл и начал говорить о том, что с ним на самом деле было, с него надо содрать три шкуры. И тут вскрывается такое...

Если вы думаете, что советский солдат, как и какой-нибудь соратник Гарибальди или Кутузова, не считал своего начальника вором, трусом и идиотом, то вы ошибаетесь. Если вы думаете, что советский солдат не помнит вони, грязи и подлости войны, то вы ошибаетесь вдвойне. Но вот ты выступаешь в красном уголке, пишешь заметку в газету, у тебя взяли интервью на радио, и ты, как и 99 процентов твоих товарищей, начинаешь говорить под гипнозом внутренней цензуры, воспроизводить картинку "из учебника", которая в этот момент ощущается как правильная.

Детали картинки могут меняться, колеблются образы врага и защитника, однако ее основа остается неизменной. Был великий Сталин, вождь и организатор всех наших побед, потом Сталин исчез, появились Жуков, Брежнев, партия. Мы защищали дело Ленина, социализм, родную страну, женщин и детей, человеческие ценности, спасали мир от коричневой чумы etc. Мы несли небольшие потери ("малой кровью, могучим ударом"), мы напрягали все силы, мы захлебнулись в собственной крови... Но мы ("как один") победили. А вопрос цены в мифологических сюжетах не обсуждается. Даже не ставится.

Национальный миф вместе с мифом о войне оказался гораздо устойчивее, долговечнее многих других идеологических конструктов, например, коммунистического. Необыкновенно быстро рухнул авторитет советской власти, коммунистической партии. Легко усвоили правду о Сталине, хотя те, кто его боготворил, продолжают его боготворить, но уже в качестве маргиналов. А войну ни перестройка, ни 1991 год вообще не тронули. Этот миф гораздо более устойчив, чем советская власть. И он никуда не делся — не помешало даже признание Катыни, секретных протоколов совместного с фашистами передела мира 1939 года, не помешало обнародование цифр о чудовищных и несообразных потерях, не смутили публикации о художествах СМЕРШа, партизан, о массовых насилиях на освобожденных территориях.

Попытки, например, Суворова и других авторов переписать геополитическую конструкцию войны парадоксальным образом только поддержали мифологическую картину. Сталин сам хотел всех завоевать? Молодец! Комплекс победы, комплекс национальной исключительности и мессианства, заложенные в нашем государственном мифе о войне, только укрепились. И смешно было бы считать, что творила этот миф одна власть.

Я не думаю, что уроки можно извлекать только из военного поражения, их можно было извлечь и из победы. У прошедшей войны было много уроков положительного свойства, они не были востребованы. Например, идея союзничества и сотрудничества; она благополучно похоронена. Можно ссылаться на холодную войну, но факт остается фактом, и социологические исследования показывают, что нынче бывших наших союзников мы союзниками не считаем. Или вот: мы воевали против фашизма и за общечеловеческие ценности, так даже во всех учебниках написано. Только теперь не модно говорить об общечеловеческих ценностях.

Миф о войне гораздо более устойчив, чем советская власть. И творила его не одна только власть.

В официальной (и общепринятой) картине войны нет памяти Холокоста: достаточно сказать, что в государственном плане мероприятий к 60-летию войны Холокост упоминается один раз (а памятник его жертвам перенесен в Парке Победы на задворки, не вызывает, мол, патриотического энтузиазма). Нет памяти о тех бесконечных страданиях, которые претерпели наши военнопленные, угнанные, депортированные, нет о фронтовых и тыловых репрессиях, нет, в конце концов, даже признания такой простой мысли, что вся кровавость войны, трагедийность в значительной степени шла от жестокости, равнодушия и некомпетентности режима, почему мы и потеряли десятки миллионов жизней.

Можно ли переписать историю войны заново?

Мифы не переписывают...

4

Для государства естественно желание не только опираться на современность, но и встраивать себя в определенную историческую ретроспективу. Из прошлого берется все, что кажется правильным и хорошим, о противоречиях при этом забывают Можно, например, одновременно подымать тост за Сталина и класть цветочки к памятнику жертвам репрессий - пожалуйста! Можно соединить царский герб и советский гимн. Этакая историческая шизофрения. Но и позиция "мы — великая Россия, у нас было много чего, хорошего и плохого, это все наше, и все великое нужно уважать, а плохое лучше подзабыть" — это все "шелуха и пена". Для сознания, в котором есть понятия Добра и Зла, да и просто логика, такая позиция невозможна. Закон исключенного третьего, знаете ли. Но на уровне государственной идеологии он почему-то не работает.

Нам казалось, что после книг Василя Быкова, Гроссмана, Солженицына уже невозможно вернуться к прежней картине войны; оказывается, нет, возможно. Забыть. Мимо пройти.

Сложившийся миф о войне — часть патерналистской конструкции, которая снова доминирует в государственном обиходе, форматируя на свой манер экономику, актуальную политику и т. п. Он безальтернативен, защищен явной или скрытой, внешней или внутренней цензурой. Позиция власти понятна, а вот почему общество с приятностью принимает этот исторический римейк? Только ли здесь дешевая имитация брежневского застоя, успокоительная для коллективных нервов?

Полагаю, есть и более глубокий импульс — стремление воссоздать чувство социального (в частности, и национального — не этнического, а шире) единения, утраченного, расколотого трагедиями XX века, а может, и не бывшего никогда. Поиски новой идентичности заставляют общество блуждать по старым дорожкам: выдумывать себе вождей и врагов, гордиться действительными и мнимыми победами, но не видеть и не стыдиться поражений.

Вообще-то индивидуальная память нужна обществу для того, чтобы можно было нетравматически пережить собственную историю и извлечь из нее какие-то уроки. Чем больше точек зрения, тем меньше общего травматизма. У нас этого не произошло именно потому, что идеология имела унитарную природу и не только не стремилась учесть разные взгляды и позиции, но, напротив, изничтожала их или загоняла в область невысказываемого.

Образ войны уходит в историю парадно-лживым, подпитывающим механизмы агрессивного мессианства. Можно ли еще изменить его? 

Мы могли бы постараться, чтобы образ войны ушел в историю не таким страшным и парадно-лживым, подпитывающим механизмы агрессивного мессианства. Ростки другого, более трезвого, но и более благодарного, человечного, что ли, взгляда таятся именно в индивидуальной и семейной памяти. Да, эта память плохо разбирается в экономических, социальных и политических процессах, да, она полна недомолвок и мелких аберраций. И в то же время свидетельство, которое передается в доверительном контакте со слушателем, почему-то совсем не похоже на пластилиновый макет войны, хранящийся в школьном музее. Оно убеждает самой своей фрагментарностью и безыскусностью.

Когда сегодня подростки записывают воспоминания своей бабушки дедушки, соседа, они не покушаются на то, чтобы "переписать историю". В лучшем случае они получают материал для сопоставлений и размышлений. А дело историков — дать ясную карту исторической местности без белых пятен и черной замазки. И это совсем не мало, если в результате получим мыслящую личность: ценность как раз в ней, а не в "великой державе" — человеческую культуру творят ведь личности, а не державы

Записала И. Прусс

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК