Глава вторая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава вторая

1

В попытках разобраться, что же особенное Тухачевский и Баранов углядели в Гроховском – такое особенное, чего у других конструкторов, заслуженных, не замечалось или было недостаточно и чего, возможно, Гроховский и сам в себе не замечал, хотя самоуверенности ему не занимать было, – мне больше всего помог И.В. Титов.

Природа наделила Ивана Васильевича помимо многого прочего еще и счастливой памятью. Во-первых, богатой. Во-вторых, она ко времени доставляла ему из своих глубин сведения, которые психологи называют «топляками», – это по аналогии с утонувшими при сплаве бревнами. Что-то когда-то было, случилось, что-то он слышал или прочитал давным-давно, тогда же и забыл за ненадобностью, и вдруг – всплыло… Причем «топляки» эти, по прямому содержанию бесконечно далекие от вопроса, поднявшего их со дна памяти, по внутренней своей логике, неявной, неизменно оказывались именно тем, что нужно: по цепи самых неожиданных ассоциаций приводили вопрос к решению. Не скажу, что всегда, несомненно, верному, но всегда к любопытному, допустимому.

Думаю, что манера эта – идти к ответам издалека – доставляла Ивану Васильевичу неприятности, тем более в собеседованиях с начальством. (То есть не думаю, а знаю, что доставляла, и сейчас приведу один из таких случаев.) Но мне она нравилась: позволяла не просто соглашаться, или не соглашаться, или спорить с Титовым, а самому поразмышлять над его «топляками». И немного напоминала манеру Бартини.

В марте 1934 года сведениями о Гроховском, опять не бумажными, не анкетными, заинтересовался Наркомат обороны, то есть инстанция повыше Управления ВВС.

 – Скрывать не стану, – сказал вызванному для этого Титову знакомый ему наркоматовский комкор-кадровик. – Скрывать не стану: на всех на вас получен сигнал в связи с последними ЧП[19]. Мне тоже предстоит объясняться по этому поводу, так что помогайте… Засим слушаю вас. И не спешите, соображайте, что говорите. Временем я вас не ограничиваю.

Не спешить так не спешить, а заодно и, правда, понять бы, к чему клонится дело…

В прошлом веке, приступил к раздумьям вслух Титов, в глуши Рязанской губернии выстроились друг возле дружки две деревеньки – Юпитер и Мыс Доброй Надежды. Названия им такие не мужики дали – барин дал. Барин был образованный, и от большого, надо полагать, образования засомневался: а правда ли, что бог един? Может, их много, богов-то, как верили древние?.. И в честь рождения сына выстроил Юпитер – сперва хутор, потом перенес туда еще несколько дворов, и получилась деревня.

Сын барина вырос, стал моряком, отправился в кругосветное плавание, попал в жестокую бурю у берегов Южной Африки. Но корабль уцелел. И когда сын барина вернулся, старик отец в память о его спасении и в благодарность латинским богам, сохранившим ему сына, основал верстах в пяти от Юпитера деревню Мыс Доброй Надежды.

У сына этого моряка побывал в Москве на Остоженке Паша Гроховский, служивший тогда учеником в аптеке. И тот ему чего-то понарассказал про путешествия и подарил картинку из детского журнала «Задушевное слово»: вид Новой Земли, самого большого острова из принадлежавших России. Вода, безлюдный берег, холмы под нетронутым снегом, скалы. Огромные плавучие льдины, и среди них, крохотный рядом с ними, пробирается к берегу парусник.

А Павел Игнатьевич – он, конечно, и в детстве был такой: его только помани чем-нибудь необыкновенным! Вот с этого у него и началось. Картинку из журнала он повесил у себя над топчаном в сенях аптеки, а когда пришла пора призываться – записался в матросы…

 – Ну нет, Иван Васильевич, – ласково сказал комкор. – У нас с вами, я вижу, сейчас с другого начнется. С предупреждения вам, пока устного, за неуместную лирику, за увиливание от ответа на мой вопрос!

Между тем это была вовсе не лирика, а запомнившийся Титову (хотя он, правда, слегка увиливал, тянул время) случай с Гроховским – в нужный момент всплывший «топляк». Потому что, он считал, как раз такие случаи, вроде бы не главные в жизни и службе, и даже отдельные, едва заметные штрихи в поведении дают о человеке более верное понятие, чем его подробная, последовательно изложенная биография.

Собственно, ничего другого, как уже сказано, у нас и нет, кроме случаев, штрихов, мнений. Но в некоторую последовательность они все же выстроились, хотя и не сами по себе, а с помощью иногда отступлений в прошлое, иногда заглядываний в будущее, иногда титовских и не только его «топляков».

2

Дед Гроховского по отцу, участник польского освободительного движения, был в 60-х годах прошлого века сослан в Сибирь вместе с женой и так потом и не вернулся в Польшу. Другой дед, по материнской линии, – сельский дьячок, многодетный, полунищий. «Невелика фигура в компании носителей опиума для народа», успокоил Гроховский жену, заполняя очередную, в очередной раз потолстевшую анкету, где вопросы дорылись уже и до дедов. Но оба поняли, что вот он уже и на крючке: обнажилось пятно в его происхождении, минус, а понадобится – так и вина в глазах «кого следует»… Еще одно пятно: его отец дослужился до начальника станции Вязьма. Не «той», правда, Вязьмы, не настоящей, а крошечного поселка Вязьма в Тверской губернии. Потом, оставаясь железнодорожником, перебрался с семьей в Тверь, на дальнюю окраину города, – так что, видно, и в Твери крупного чина не выслужил, – тем не менее правильно про Гроховского, когда понадобилось, объявили,, что не очень-то он, получается, из рабочих…

Мать – домохозяйка, братьев двое, старших, сестра одна – Катя, младшая. Любил Павел только маму и сестру, остальное семейство и вообще всю свою родню вспоминал неохотно. И детство не любил вспоминать, недоброе оно было. Отец не жаловал сыновей и за них – жену: ему, видите ли, дочь подавай! – и помягчел только, когда появилась Катя. Бабушка, даром что сама когда-то пострадала за справедливость, тоже обижала православную невестку; спохватившись, страстно, по-польски страстно вымаливала прощение, целовала у невестки колени. Друзей в детстве Павел не завел, рос дичком, в сообщества парней по признаку «наш поселок», «наша улица» не входил. Дрался часто. Сам никого не задирал, но когда видел, что драка неминуема, бил первым, без предварительных, как заведено у мальчишек всего мира, угроз. Бил жестоко, бешено, всегда с выдумкой, с маневром, ошеломлявшим забияк, и прежде всего надежно выбивал их вожака. Разумеется, и сам бывал бит с большой злобой.

В пятнадцать лет уехал на самостоятельное житье в Москву, поступил учеником, «мальчиком» в аптеку.

Среди отличий Гроховского от других добившихся большого успеха конструкторов авиационной техники есть определенно, по-моему, связанное с этим еще в детстве проявившимся характером «одинокого волка». Отличие, дающее если не ключ, то, во всяком случае, зацепку для возможного понимания как его исключительной судьбы, так и совершенно несогласуемых, полярных отзывов о нем и упорных попыток вновь предать его забвению.

Он, главный конструктор авиационной техники, не был, оказывается, «влюблен» в авиацию. Она его не «покорила» однажды и на всю жизнь.

Многих, если не всех тогдашних талантливых конструкторов и летчиков покорила, влюбила: их служение ей сильно смахивало на ритуальное. Причем одновременно сами служители этого культа молвой, литераторами и начальством были вознесены до жреческих состояний.

Немного задержимся на этой теме, раз мы ее уже задели. Тема давно больная. Безудержное, бессовестное, порой холопское прославление главных конструкторов, особенно в авиации (Сталин обожал авиацию – поэтому и особенно), привело к результату, прямо противоположному тому, который, видимо, вначале ожидался. Хотели, возвеличив генералов-академиков, возвеличить и их инженерную профессию, а вместо этого унизили ее. Генералу – слава, звезды, золото на грудь и в сундук, сказочные негласные привилегии, на которые у нас завелись большие охотники и, стало быть, мастера. А рядовым что? В сравнении – очень мало чего и редко кому. Ну а коли так…

Впрочем, все это давно известно. Что конкурсы поступающих в технические вузы, по существу, исчезли, что требования к абитуриентам снизились, что в результате пополнения в конструкторские бюро поступают не того качества, какого были когда-то… И что требования к самим главным конструкторам тоже снизились, их звезды и золото подешевели. Еще в 1965 году Р.Л. Бартини сказал Л.И. Брежневу:

 – Здесь у вас, в ЦК, я вижу, все портреты сменились, а у нас в промышленности – какие были, те и есть. Но время не ждет, и их придется менять. Чьи будут вместо? Кого мы знаем из молодых?

 – Пока ничего не получается, – ответил Брежнев. – Мы ввели кое-где институт генеральных конструкторов, думали, что под великими генеральными будут расти самостоятельные главные. Нет, «главный» под «генеральным» тут же превратился просто в высокую должность…

Сейчас появилась надежда, что все это пройдет, жизнь развеет этот абсурд. Но уже наметилась другая опасность, качок к другому абсурду: утверждение, и будто бы страх какое революционное, демократическое, что новые машины в конструкторских бюро создают «все», а главный конструктор при «всех» – просто начальник, администратор. Может быть, он одновременно и инженер, тем не менее называть его автором машины – это все равно подмена: когда искусство управляющего выдается за искусство конструктора.

Гроховский, мы видели, в смысле «генеральства» не был рыцарем без страха и упрека. Не был, где уж там… А все же приведу о нем наблюдение М.Н. Каминского, В 1933 году нового летчика-испытателя представили главному конструктору, но лишь «много позднее я понял секрет обаяния личности Гроховского. Он смело перешагивал границу начальственной недоступности и становился для каждого только старшим, более умудренным товарищем. В своих глазах ты еще ничего не значишь, ты еще ничего не успел сделать в своей жизни, а он и словами, и глазами, и интонацией говорит тебе, что ты можешь многое, что он этого ожидает от тебя и уже уважает в тебе личность. И ты уже не можешь вырваться из плена этого доверия».

Не сомневаюсь, что точно так же относились к молодежи и помощники Гроховского, точно так же растили ее. Каков поп, таков и приход. Мне, никогда не работавшему с «гроховчанами», тем не менее тоже повезло, так что обстановка в Осконбюро для меня понятна, видна. Обстановка редкая, но не уникальная. В 1954 году молодым специалистом я попал в только что созданное ОКБ П.О. Сухого (вернее, возрожденное после «разгона» при Сталине). Состояло оно тогда почти сплошь из таких, как я, поэтому работу нам поручали сложную, в старом коллективе ее выполняли бы конструкторы высоких категорий, а то и ведущие. Но зато и внимание нам уделялось повышенное: нас ускоренно вводили в курс самых ответственных забот, терпеливо делились с нами соображениями, до которых мы самостоятельно дошли бы через годы.

Нашей бригадой расчетов на прочность руководил Н.С. Дубинин, один из немногих сумевших вернуться в ОКБ суховских «стариков» – стреляный воробей и прирожденный педагог, не больно-то веселый юморист.

 – Могу ли я, – принимался он философствовать специально для нас в редкие минуты передышек, поглядывая на часы, – могу ли я без вас, без Саши Соколова, без Люськи Бережной и прочей гвардии один выполнить всю нашу работу? Ответ: могу! Но для этого мне понадобится сто лет… Что отсюда следует? А вот что. Видите подписи под расчетом вертикального оперения и, между прочим, подписи, предусмотренные ГОСТом, государственным стандартом, который не дураки утвердили. Сказано: расчет составил кто? – Чутко составил. Начальник бригады кто? – Дубинин. Заместитель главного конструктора? – Зырин заместитель… Стало быть, я здесь расписался в том, что я начальник бригады, Коля Зырин – в том, что он заместитель главного, а вы – в том, что вы рассчитали оперение, то есть отвечаете за каждую по нему цифру. И правильно, потому что, если отвечать буду я, и не только за ваши, а за все цифры, полученные в бригаде, я должен буду повторить все расчеты, а для этого мне, как уже сказано, понадобится сто лет. И еще сто – Коле Зырину, чтобы он тоже отвечал. Когда же мы в таком случае сдадим машину? И потом – зачем тогда здесь вы?.. И, значит, что же? А очень просто: это значит, что работу вы, в ваших собственных интересах, должны выполнить так, чтобы после в ней легко разобрался следователь!

Гроховского отличала полная бестрепетность перед авиацией, да и вообще перед всей наукой и техникой. Для него они были всего лишь средством для достижения целей. Каких? Военных, политических: он был большевиком. И к политическим целям, стимулам добавились личные, включая азарт, самолюбие, карьеру. Это очень хорошо, что добавились, так всегда было, есть и будет. Вопрос только в соотношении стимулов и в выборе путей к целям, иначе говоря, в нравственности.

…А самолёты Гроховский, перебравшись из тихой Твери в столицу, вскоре увидел. Хозяин аптеки откровенно его боялся, начинал ерзать под ясным, каким-то прозрачным взглядом «мальчика». (Занятная деталь: записал я ее со слов Урлапова, под его ответственность. Он, конечно, не видел, не знал хозяина аптеки, но сам, похоже, ерзал перед Пал Игнатьичем, и не однажды.) Платил вполне прилично, соблюдал выходные и праздники. Дней таких выдавалось немало, и на досугах Павел всю Москву оттопал, изучил все ее Сивцевы Вражки,

Подколокольные и Кривоколенные, Котлы, Сыромятники и прочее. Этими названиями, когда потом вновь поселился в Москве, удивлял молодую жену: у нее, провинциалки, голова от них трещала.

И на Ходынке бывал, правда, не столько на аэродроме, сколько возле, за забором, потому что на аэродром во время показательных полетов зрителей пускали за деньги, а их у Павла все же не хватало. И даже около тех самых кирпичных домиков бывал, которые через полтора десятка лет отдали ему под Осконбюро: стаивал там в толпе, оравшей при взлетах машин. Помнил, называл потом Лиде всякие там летавшие в свое время «Вуазены» и «Ныопоры» и славные когда-то имена ходынских кумиров, в том числе давно исчезнувших Докучаева, Габер-Влынского, Лерхе…

Вот Москва – она действительно влюбила в себя, покорила юного Павла. Только не самолётами, а кинематографом и художественной галереей Третьяковых, а в ней больше всего – полотнами мариниста Айвазовского. Наверное, они тоже впоследствии повлияли на его решение записаться в матросы.

3

Расставлю несколько самых, мне кажется, достоверных и одновременно значительных вех из жизни Гроховского после революции и до 1928 года. Их могли знать Баранов и Тухачевский.

1919-1922 годы

Немцы уходили с Украины. В январе или феврале 1919 года советское командование поставило им условие: они сдают нам, а не белым и не петлюровцам населенные пункты вдоль железной дороги из Донбасса на Екатеринослав, а мы за это беспрепятственно пропускаем их эшелоны на запад…

Для переговоров советская сторона назначила темную, да еще и вьюжную ночь, чтобы немцы-парламентеры, едучи в штаб красных в Чаплино, не увидели, какие силы стоят у нас в этом районе. Силы стояли никудышние, артиллерии же не было вовсе.

Немецкая дрезина прошла так медленно, что ясно было – с нее всматриваются во тьму, вслушиваются.

И хотя наши части заблаговременно отошли от дороги в лее и следы их успело замести, но что-то немцы увидели или как-нибудь иначе разведали. В Екатеринослав они после этого, несмотря на договоренность, попытались прорваться, двинув бронепоезд впереди эшелонов.

И прорвались бы, если бы матросы-балтийцы, народ технически подкованный, не пустили навстречу бронепоезду паровоз без машиниста. Столкнувшись, паровоз и бронепоезд рухнули под откос, и немцы дали слово, что больше соглашение не нарушат.

Я не дознался, кто из красного командования или, может быть, из матросов придумал этот в общем-то технический ход против бронепоезда. Но оживил, вывел заранее куда надо с запасного пути брошенный там, промерзший паровоз и разогнал его навстречу немцам – Гроховский. Он немного умел обращаться с железнодорожной техникой, научился этому еще в Твери, у отца. Титов говорит, что именно после истории с немецким бронепоездом Дыбенко больше уж не упускал Павла из виду.

Через четырнадцать лет Гроховский и конструктор-ракетчик Тверской, пригретый в Осконбюро, разработали дрезину с простым жидкостно-реактивным двигателем специально против бронепоездов. Штука эта, пущенная навстречу бронепоезду, врезала в него 250-килограммовую авиабомбу. *

В том же 1919 году Гроховский впервые увидел, что такое махновщина. Это знакомство, в дальнейшем углубленное, тоже сказалось на его собственном формировании как конструктора. Вернее, как главного конструктора.

Белые заняли Гуляй-Поле, центр махновцев, согнали там на площадь и изрубили на глазах у жителей множество пленных. Махно в очередной раз объявил, что отныне подчиняется советскому командованию – Дыбенко.

Полк Топчия (если я правильно расслышал эту фамилию: в архивах я ее не нашел, так что записал со слов) выбил белых из Гуляй-Поля. И, как это ни жестоко звучит, но если бы красные не помогли Махно, если бы он сам занялся тогда своей «столицей», может, не случилась бы беда похуже гуляйпольской.

А случилась она через несколько дней. Группа Дыбенко освободила Екатеринослав – и тут присоединившиеся к ней махновцы устроили такой грабеж с пьяным разгулом, что все красные части пришлось бросить против них. Ни Махно, ни его штаб не смогли усмирить своих «повстанцев», хотя старались. Оборона города оказалась ослабленной, его пришлось сдать Петлюре.

Гроховский получил отпуск, уехал домой, в Тверь. Когда подходил к дому, были поздние сумерки, на улице безлюдно, только за одним забором, за густой рябиной светился огонек папиросы, слышались голоса, смолкшие, едва он появился. Его, видно, узнали, однако не окликнули, не поздоровались. И он тоже хорош – не поостерегся, забыл про свои малодружеские отношения с тверскими парнями.

А наутро – эсеровский мятеж. Гроховского схватили, конвоир повел его куда-то по направлению к центру, на суд и расправу. Дорога неблизкая, запутанная. Один раз свернули, другой, третий – а там и стрельба перестала быть слышной, и народ, ясно было, ничего еще не знавший про мятеж, перестал их разглядывать. Дело привычное в те времена: шагают двое, один с винтовкой, не спешат. А куда было спешить Гроховскому?

И вот идут они мимо трактира. Мир и благодать. Возле крылечка на припеке собака лежа блох щелкает, к перилам лошадь привязана, из распахнутых дверей – запахи и звуки: машина разлуку играет. Конвоир сглотнул слюну – и Гроховский ему моментально:

 – Зайдем, браток! – и хлопнул себя по карману: деньги у него не отняли, забыли про них, отняли только документы.

Зашли, уселись, винтовку – в сторону, заказали по яичнице с курятиной, полуштоф. Приняли сразу по полной, и солдатик-деревенщина, набив рот, совершенно раскис. Тут Павел за живот схватился:

 – Ой, погоди-ка, милый!

И только его и видели. Домой, понятно, не сунулся, а сразу на вокзал, куда мятежники еще не добрались, – и пламенный привет!

*

Дыбенко отправил несколько рот балтийцев в помощь десантному отряду Кожанова, на Волгу.

В бою за Камышин, на дальних подступах к Царицыну, наступавших моряков разбомбили английские аэропланы. Красные стреляли в них из винтовок и пулеметов: бестолку, высоко… Аэропланы сбрасывали бомбы, улетали в Царицын и буквально через полчаса возвращались. Огонь с земли нисколько их не пугал, наоборот, привлекал. Они явно высматривали, откуда стреляют гуще, эти места и старались накрыть в первую очередь. Попрятавшись кто куда, матросы в бешенстве смотрели на свободно, медленно, как коршуны, кружащие в небе машины. Посверкивали очки у летчиков, глядящих вниз через борт.

Наступление на Камышин возобновилось, только когда красные привели к городу баржу со своими аэропланами. Бывшую нефтеналивную, переделанную в Сормове в нечто вроде авианосца.

Гроховский побывал на ней, впервые увидел самолёты вблизи, подивился их нежности, хрупкости… И вот уж что напрасно – простоте подивился. Так он решил, при тогдашней его действительно неграмотности. Снизу, когда их видишь в небе, они – коршуны, драконы, а на земле, при малейшем ветерке, – рвутся с привязи, легонькие. Что в них есть-то? Деревянные рейки, трубки, натянутое полотно… Были бы трубки да мотор, а остальное, подумалось, любой столяр вытешет, выклеит, и безо всякой притом фабрики, а прямо на верстаке, дома или во дворе. С палубы баржи их спускали и обратно втягивали на тросе, воротом или прямо вручную, «раз-два, взяли», по дощатым пандусам. Все просто, ума не надо…

*

Баржа ушла вверх по реке, красные опять остались без авиации. А она очень бы пригодилась вскоре.

Это уже в октябре было, при защите Астрахани. В октябре погода стояла сухая, только похолодало.

Из окна, бреясь утром, Кожанов увидел комроты Гроховского, осторожно постучал в еле живое, набранное из осколков стекло. Павел вошел, вскинул ладонь к лохматой черной казачьей папахе. Черт его знает, где он ее добыл! Иван Кузьмич подавил в себе досаду, промолчал. Обносились военморы, одеты кто во что горазд, вооружены тоже кто чем…

 – Слышал я, ты партийцем решил стать? Давай, герой, такие нам нужны, видел тебя в делах! А поэтому – вот тебе задание, и можешь считать его партийным. Выполнишь – сам буду тебя рекомендовать!

Задача оказалась не столько на геройство, сколько на сообразительность, по крайней мере в первой своей части. На тактическое мышление, сказал Кожанов. Надо было придумать, как нашей речной флотилии, сплошь мелкосидящей, отогнать или хотя бы заставить рассредоточиться крейсеры белых, закрывшие все выходы из волжской дельты в море. И, естественно, входы в дельту.

Понадобилось же это, и срочно, вот почему. Еще весной по приказу Ленина реввоенсовет 11-й армии и подпольный Кавказский крайком РКП (б) наладили тайную, тем не менее регулярную доставку горючего и смазочных материалов из Азербайджана в Астрахань – прямо из Баку, захваченного интервентами и мусаватистами. «Частные лица» заключали в Баку сделки с нефтепромышленниками, на одной из пустующих пристаней Черного города грузили бидоны на парусные рыбачьи лодки, рыбницы, и отправлялись будто бы в Персию торговать. Отплывали курсом на юг, а, отойдя подальше, поворачивали на север. Шли по многу суток, радуясь туманам и бурям, прижимаясь к берегу, рискуя сесть на мель, разбиться о скалы. И садились, и разбивались, но большей частью все же проходили – вдали от освоенных путей, то есть от охранных кораблей деникинцев и англичан. Так десяток-другой вроде бы жалких суденышек, называвшихся, однако, гордо морским экспедиционным отрядом, за весну и лето 1919 года перевезли в Астрахань тысячи пудов бензина и масел. Больше их республике взять тогда было негде.

А осенью деникинский флот наглухо заблокировал волжскую дельту, расположившись на рейде, да еще и попытался прорваться к Астрахани по глубоким рукавам.

По логике это была чистейшая авантюра – противопоставлять двадцатилетнего матроса Гроховского, неважно, что уже комроты, пятидесятилетнему генерал-лейтенанту Деникину (план блокады Астрахани не может быть, чтобы не утвердил главнокомандующий). Паша Гроховский в «мальчиках» бегал, когда Деникин фронтовые операции проводил в первую мировую войну…

Очень может быть, даже наверняка о действиях против белого флота у красных думал не один Гроховский, но и при всем том как такое в голову могло прийти давать это «партийное поручение» еще и ему?

А кто такой Кожанов в то время? Двадцати трех лет, недоучившийся гардемарин… Правда, по некоторым сведениям, еще и горный инженер, что сомнительно. Когда это он успел стать инженером, служа с девятнадцати лет?

У дочери Гроховского есть старая, мутная фотография тех лет, сделанная, видно, на базаре. Четверо матросов: двое помоложе стоят, двое постарше сидят, один из сидящих – Гроховский. Второй, предположительно, Кожанов. Оба старших – зрелые люди, никак не похожие на пареньков комсомольского, если считать по-нынешнему, возраста. За матросами натянут холст с нездешним пейзажем, как заведено у базарных фотографов, над головой Гроховского – аэроплан. Перст судьбы.

И Лидия Алексеевна пишет в своих воспоминаниях, что Павел всегда был на вид гораздо старше, чем ему полагалось по прожитым годам: в тридцать лет выглядел сорокалетним. Но зато в сорок, под конец его короткого века, оставался таким же, каким был в тридцать.

А может быть, это тоже одно из направлений ускорения – один из возможных ответов на задачу, и сейчас стоящую перед нашей страной? Ускорение не только самого по себе научно-технического прогресса, но и людей, которые его движут. Ускоренное созревание человека, ранняя высокая ответственность – и долгий период творческой зрелости… Решение, напоминающее то, к которому пришел Р.Л. Бартини, обнаружив плавную, математическую закономерность в снижении сроков реализации технических идей.

Гроховский нашел способ, как снять белую блокаду устья Волги. Однако он никогда впоследствии не называл этот способ своим: сначала не до приоритетов ему было, а потом – чего ж о прошлогоднем снеге хлопотать? Новые замыслы подпирали… (Кстати, если бы хлопотал – ему бы с основанием сказали, я думаю, что способ этот давно известен, лет сто, в частности известен был адмиралу С. О. Макарову.) Но как конструктор он здесь проявил себя впервые.

Командованию красной флотилии он предложил совершить диверсию: торпедировать деникинские корабли с рыбниц, все с тех же парусных рыбацких лодок, входивших в морской экспедиционный отряд. Правильнее сказать, не с них, а из-под них. Подвесить под рыбницы, к их килям, торпеды, как бомбы к самолётам, – чтобы сверху ничего не разглядеть было, – и пусть лодки не торопясь, как бы по своим рыбацким делам, потихоньку идут к кораблям белых. Подойдут, развернутся поудобнее и – залп!

Поступило донесение, что один деникинский крейсер отошел от других на несколько миль на зюйд-ост и там стал на якорь. Прямо, как нарочно, на руку красным: чтобы сперва на нем одном проверить замысел и пока с одной лодкой провести опыт. Будет взорван – белые наверняка решат, что он напоролся на мину заграждения, как бывало, и тогда операцию можно будет уверенно повторить разом против всех белых кораблей.

Ночью от берега дул легкий бриз, утихший к рассвету, но еще уловимый, достаточный. Добровольцы, отобранные так, чтобы они знали паруса, сети и все прочее, что положено знать рыбакам, переоделись в брезентовые робы, позаимствованные у местных жителей, и, чтобы еще надежнее успокоить белых, если те вдруг остановят лодку, начнут проверять ее и команду, взяли с собой юнгу под видом сына хозяина рыбницы. И самого «хозяина» взяли, своего человека из Астрахани, бывалого волгаря, на случай, если у белых придется говорить с кем-нибудь тоже бывалым и тоже астраханцем.

Кажется, решительно все случайности предусмотрели, приготовились к ним, только с юнгой промахнулись, и это их погубило. Уж очень мал был юнга, лет десяти всего или даже еще меньше.

А Гроховского Кожанов с ними не отпустил. В экипаже, где каждая пара рук на счету, Павел оказался бы лишним. Настоящего матросского опыта у него не было, на корабле он прослужил всего ничего, да и то не в плаваниях. Не было плаваний: Балтийский флот в то время обезлюдел, матросы уходили на сухопутные фронты разгоравшейся гражданской войны. Ушел тогда и Гроховский с отрядом Дыбенко.

…Море было спокойное, утро ясное. Под слабым ветерком отяжелевшая, с торпедой под килем рыбница шла медленно, парус ее скрылся за горизонтом часа только через два.

Ни к полудню, как рассчитывали, ни к ночи она не вернулась. И взрыв с моря не донесся. Что с ней случилось, стало известно лишь несколько дней спустя.

Перед тем как сблизиться с намеченным для атаки крейсером, «рыбаки» поманеврировали перед ним, возможно переусердствовали – слишком долго оставались у него на виду, привлекли к себе внимание. Им просигналили: подойти для проверки.

Белые осмотрели лодку снизу доверху, ничего не обнаружили и уже разрешили отваливать подобру-поздорову, когда вдруг юнга громко, при офицере, спросил:

 – А торпеду когда пустим?

Их повесили в Петровск-Порте, нынешней Махачкале.

Коротко о том, что произошло дальше. Поняв, что случай с «рыбаками» – это сигнал о подготовке красными более масштабной морской операции, деникинцы попытались ее упредить. Из заастраханских степей на укрепленный район красных двинулись казаки генерала Толстова. Однако в плавнях, кавалерия потеряла свое преимущество, маневренность, – бои затянулись. А вскоре задули сильные, обычные в этих местах осенние северные ветры, вода у берегов Каспия стала спадать, так что деникинский флот не мог уже ни десант высадить в помощь казакам, ни эвакуировать их при надобности.

Воспользовавшись этим, наша 11-я армия нанесла по белым ответный удар.

На главную базу Толстова, на село Ганюшкино, наступали моряки Кожанова. Бои начались во второй половине ноября, в самый ледостав. Но матросов жгла злость, десятки рукавов-ериков они форсировали вплавь и вброд, среди льдин, не тратя времени на сооружение переправ. Погода была – то дождь, то мороз со снегом, то снова оттепель. Казаки, отступая, прорывались к морю, к заготовленным лодкам, чтобы на них добраться до своих кораблей, но берег успели занять красные курсанты и вооруженные рабочие отряды, присланные из Астрахани. Спастись сумели лишь немногие казаки. Толстов увел их обратно в степь, где они потом рассеялись бесследно.

Сказалась ли эта история с рыбницей, с юнгой на Гроховском? Сказалась. На его отношении к молодым сказалась, пожалуй, в первую очередь. Знали ли про нее Баранов с Алкснисом, а может, и Тухачевский? Во всяком случае, могли знать.

Через одиннадцать лет после нее, причем как раз тоже в октябре, очень молодой человек явился в НИИ ВВС по газетному объявлению о наборе сотрудников в конструкторский отдел. Беседовали с поступающими Гроховский и Титов.

 – Урлапов Борис Дмитриевич. Родился в Астрахани, школу кончил в Саратове. Работал в кружке «Парящий полет», строил там планер нашего, вы, наверное, слышали, – Антонова Олега, а также другие аппараты. И свои строил…

 – Стоп, не так быстро! Сколько же вам лет, позвольте спросить, Борис Дмитриевич?

 – Девятнадцать… скоро будет… Ну вот. Люблю физику и математику, знаком с дифференциальным и интегральным исчислениями, с аэродинамическими расчетами, умею летать на планере, знаю слесарное, столярное, обойное и малярное дело…

 – Комсомолец?

 – Давным-давно!

 – Предлагаю вам место чертежника, Борис Дмитриевич, с этого у нас все начинают.

 – Не согласен! Такой работы везде полно, а я хочу конструктором!

 – И никак не меньше?

 – Так берете или нет?

Пришлось взять. «Не то уйдет Борис Дмитриевич, ведь слезами потом обольемся!» – улыбнулся Гроховский Титову.

А еще через год-другой Урлапов стал в Осконбюро проектировать свои самолёты (начав с тяжелого десантного планера), правда, все же под верховным руководством Гроховского. Летчик-испытатель, писатель М.Л. Галлай рассказывает, как, будучи в 30-х годах студентом, он прирабатывал на авиационном заводе в Ленинграде и поразился, увидев, что филиалом КБ Гроховского там «командует юный Боря Урлапов» – заместитель, главного конструктора.

Верно, что такая карьера – исключение, хотя в Осконбюро не единственная. Верно, что к Урлапову Гроховский был более расположен, чем к кому бы то ни было. Но эта особая расположенность проявлялась более всего в том, что Урлапову и работа доставалась такая, и шишки за нее такие, от которых кости трещали. М.И. Гураль, бывшая чертежница в их бюро, парашютистка, рассказывает, как иной раз Боря выползал из кабинета главного в полном изнеможении, малиновый, видно было, что от позора. И все же Борей он стал для «гроховчан» только впоследствии, когда они превратились в ветеранов, большей частью на покое, а во время работы – только Борисом Дмитриевичем называли Урлапова в Осконбюро, утверждает П.А. Ивенсен. Никакого Бори, Бориса: так установил Гроховский с самого начала. Чтобы – никакого амикошонства, мешающего работе, путающего личное и деловое. Решения заместителя главного конструктора Урлапова было приказано считать решениями самого Гроховского… Хотя в нерабочей обстановке и наедине он был для Гроховского Борей.

 – Не улавливаете, почему он меня так опекал, одновременно кроя, как никого другого? – спросил однажды Урлапов нас с Каминским. – Сейчас поймете… Захожу я раз к нему поздно вечером и вижу: сидит шеф в страшнейшем табачном дыму, ссутулившись больше обычного, под морозной струей из открытой форточки. Он тогда опять чем-то недоволен был. Не мной, а попрекать по своему обычаю стал меня. За все вообще попрекать – ну как у таких людей заведено, у бывалых: вы, мол, молодые, на готовеньком норовите проехаться… Я помалкиваю, согласно вздыхаю для вида. С ним ведь ты, Миша, знаешь, – попробуй не согласись! И тут он про эту историю заговорил, про свое фактически первое изобретение – торпеду под килем рыбницы. Вам, говорит он мне, повезло, вы с горем людским не встречались, вы лишь в теории усвоили, кого должны защищать своим делом, вам доверенным. Вас, говорит, обида не терзала, когда вы с винтовкой, а на вас – танки, когда у вас – парусная лодка, а у врага – крейсеры… Вы, говорит, не видели пацаненка на рассвете перед боевым походом, на сходнях, в чужой куртке до колен, с подвернутыми рукавами. Лапкой нам махал пацаненок, в бой шел, как на игру… Он ведь был твой ровесник, Боря, и жил там же, где ты родился, – в вашей Астрахани! И, значит, свободно могло получиться, что я сейчас не с тобой о нем вспоминал бы, а с ним – о тебе…

*

В 1921 году Гроховский, назначенный на важную, но сейчас смешно звучащую должность – комиссара Черноморского и Азовского побережий, ехал в поезде в Бердянск. В общем вагоне.

 – …А Нестора ихнего всем известно, что развело с большевиками: вино развело! – толковал соседям, главным образом соседкам, прокаленный солнцем «ой дядечку» с налитыми, в седом сиянии щеками. – Кабы не вино, был бы Нестор у них и сегодня не скажу, в доверии, а в славе – это точно!

Гроховский жестоко ошибся, полагая, что никто его, примолкшего в углу, будто бы задремывающего время от времени, особо не замечает. Давно заметили, еще с посадки. Посматривал на него говорливый дядечка, быстро ощупывал глазками из-под обвисших полей соломенной шляпы.

Позже, выздоравливая в госпитале, Гроховский по памяти восстановил, «вычислил» свой промах. Что в нем тогда, в вагоне, мог без труда разглядеть приметливый дядька? Парень в новенькой офицерской гимнастерке, еще со слежавшимися складками: значит, только что получил ее в цейхгаузе, у властей. А власть – большевистская. Мастью светел не по-здешнему – москаль! И приехал недавно. Ремень матросский, потертый, – матрос. У Махно тоже бывшие матросы гужевались, но этот прикидывается, что не слушает про Махно, а значит – еще как слушает-то!

Так оно и было: из разговоров в народе Павла Гроховского больше всего интересовали про Махно. Надо было разобраться, на какие слои, на какие настроения можно опереться в борьбе с бандами…

Грозный мандат комиссара давал Павлу, по существу, неограниченные права. «Разберитесь на месте и действуйте по усмотрению!» – было у него еще и устное напутствие, разъяснение к правам. Но этого добра – широких полномочий, как и желания действовать, – у его предшественников, уж наверное, было не меньше, а банды не ликвидированы. С немцами, с гетманом, с Петлюрой справились, с белыми тоже, считай, покончено, а банды, совсем было исчезнувшие, вновь набирают силу!

Что это за сила такая, Гроховский успел повидать в Екатеринославе, а откуда она берется – наслушался теперь, два года спустя, от Дыбенко и Федько.

Все правильно они говорили: в большинстве своем махновцы – бандиты. Удержать их от разбоя никто не мог, даже сам батька. Да и где ему их удержать, если первая доля в награбленном – его доля, в разгулах – он первый. Временами, опомнившись и немедленно вслед за тем впав в истерику, он порол наигрязнейших мерзавцев, расстреливал их десятками, не щадя ни друзей своих, ни родственников. Публично расстреливал и втихую, собственноручно и руками Гаврюши и Левки Задова, клинических садистов. Приказывал им «снять» кого-либо – и они «снимали», как, например, атамана Григорьева, ставшего чересчур самостоятельным. Пьянствовал Махно день и ночь, в лучшем случае пребывал в похмелье, трезвым его видели все реже и реже. Распутничал, и кто-то, чувствовалось, направленно это организовывал: поставлял ему отменную выпивку, пленниц и потаскух под видом пленниц; а его жена – была у него и записанная жена – вела им канцелярский учет.

И внешне он был страшен, паршив. Щуплый, старообразный, с пыльной гривой из-под папахи… Не в этом, понятно, дело, внешность бывает обманчива, однако у Махно не обманывала.

Добавлю, по-видимому, уже из более поздних соображений Гроховского – вряд ли они пришли к нему в 1921 году, – что Махно явно догадывался (малообразованный, он все же тянулся к образованию, должно быть, кое-что знал из истории) или, возможно, обостренно чуял, чем все это грозило кончиться. Его самого «снимут». Аккуратно запорошив ему глаза славой и лестью, полностью его разложив, в чем уже преуспели, «снимут», – чтобы избавиться от его тяжелой власти, свалить на него всю вину, заслужить прощение, а то еще и в герои выйти, и, припрятав капиталы, вольно на них зажить.

Схема стара как мир. Почему же в таком случае Советы трижды заключали с Махно соглашения[20], включали его войско в Красную Армию (в 1919 году, к примеру, уже после истории с Екатеринославом, как третью советскую крымскую бригаду имени батьки Махно) и трижды объявляли его вне закона? А может, и чаще: окончательно порвав с красными, Махно как-то позвонил Федько по телефону из захваченного городка и сообщил издевательски, что не трижды, а раз десять. Вовсе не исключено. Могли помимо центральных органов еще и местные командующие объявлять, от себя, потеряв терпение.

В отряды к батьке помимо швали тысячами шли крепкие крестьяне – главная его опора и надежда. Но основательный мужик не может не заботиться о дальнейшем, о том, чтобы, так или иначе разбогатев, хотя бы и награбив, затем узаконить свое богатство, свое положение, освятить его каким-то «порядком», то есть идеей. А у Махно по части идей была слабина. Вся его программа: свергнуть сначала белых, потом большевиков, а дальше «народ будет сам управлять собой». И армия будет сама собой управлять…

То есть «порядка» не будет, основательный человек моментально должен был это раскусить. Чем же тогда батька привлекал к себе основательных? Если само экономическое положение крестьянина заставляет его идти либо за буржуазией, либо за рабочими, если третьего ему не дано (а что не дано – это Гроховский усвоил, вступая в партию), то что же, тем не менее заманчивое третье, хотя бы по виду надежное, предлагает крестьянину Махно?

К ночи разговоры стихли. Ни свечей, ни керосиновых либо масляных светильников в вагоне не полагалось, да их и не было… Комиссар в самом деле прикорнул. В темноте, просыпаясь при толчках, обдумывал услышанное от разных людей – самых разных, следовательно, в среднем более или менее объективное – и сопоставлял это с собственным, коротким по времени, но уже богатым по содержанию опытом.

Той ночью в медленном вагоне, чуть было не ставшей его последней ночью, Гроховский подошел к выводам, которыми тоже, по-видимому, следует объяснить его дальнейшую судьбу, уже конструкторскую, организаторскую в промышленности. А также странное, мягко говоря, отношение к нему историков и некоторых его бывших коллег. Почему историки о нем молчат, а некоторые бывшие коллеги распускают сплетни и прочие «грязные версии»?

Ясно почему – до 1956 года. Ну а потом, после его реабилитации и восстановления в партии? Наверное, М.Н. Каминский со знанием дела писал, что были влиятельные фигуры, когда-то обокравшие Гроховского, приписавшие себе его достижения, и поэтому заинтересованные в сокрытии самого его имени или, по меньшей мере, в «грязных версиях». Так, наверное, было в 50-60-х годах, может, чуть дольше. А теперь, когда фигуры эти сошли со сцены, влияние утратили, кто мешает восстановить правду о Гроховском?

То есть кое-кто еще старается помешать, но старания эти жалкие. Недавно, 22 ноября 1987 года, в Институте истории естествознания и техники Академии наук СССР был доклад о Гроховском. Затем один из ветеранов сообщил с трибуны, что, насколько он помнит, в 1937 году, уже после увольнения Гроховского, дело об Экспериментальном институте разбирали две комиссии. Первая, под председательством Ворошилова, вынесла решение: работал институт безрезультатно, внедрение его техники в армии – нулевое. Заключение второй комиссии: разбазаривание средств. Поэтому, дескать, институт и ликвидировали.

«И правильно сделали…» – проползло по залу, из рядов.

На громкое, в крик, требование объясниться открыто, выйти на трибуну старичок в зале молча уставился себе под ноги.

Впрочем, первый ветеран, выступавший с трибуны, тоже не ручался, что память его не подвела, что решения комиссий были именно такими. Уж очень они неубедительны. Если институт работал вхолостую, если внедрение десантной техники было «нулевое», тогда как же на этом «нуле» вырос целый новый род войск. Это, выходит, «нуль» своего рода почище будет, чем знаменитый подпоручик Киже…

К сожалению, долгие годы молчали также и друзья Гроховского, его ближайшие соратники. Пробужденные М.Н. Каминским и И.И. Лисовым, наиболее деятельные из них взялись было за свои архивы, за перья, однако слишком поздно взялись – сделать почти ничего уже не успели. Спасибо, кое-что рассказали устно, оставили в рукописях и письмах,

Причем я никого из них не упрекаю. И среди историков не может быть, чтобы не нашлось ни одного за последние тридцать лет, кто пожелал бы исследовать тему «Гроховский». Значит, остается единственное предположение: мешал этому не так кто-то, как главным образом что-то, – мешали какие-то обстоятельства в судьбе этого конструктора, не поддающиеся достаточно строгому научному анализу.

По-видимому, это близко к истине. Я здесь останавливался на военных эпизодах – ну какое они имеют отношение к Гроховскому-конструктору? Характер его сформировали, стимулы ему дали?.. Положим, характер его сформировался раньше, что же до стимулов, то ведь ни Туполев, ни Ильюшин, ни Поликарпов, ни Микоян, ни Сухой в атаки не ходили, бронепоезда под откосы не сваливали, а конструкторами были слава богу. Еще меньше науки в упорном обращении Урлапова, Титова, Клемана, Лидии Алексеевны к эпизодам с махновщиной, к выводам, которые сделал из нее для себя Гроховский и о которых я сейчас расскажу. Известно, что махновщина – это бандитизм, к тому же анархо-кулацкий, так что едва ли кто-либо из ученых еще недавно решился бы связывать махновскую, с позволения сказать, идеологию со взглядами советского главного конструктора. Во-первых, еще два-три года назад им этого не позволили бы, во-вторых, сказали бы, ничтоже сумняшеся: если ваш Гроховский действительно придерживался таких взглядов, значит, правильно его репрессировали!

Сейчас появилась надежда, что тема «Гроховский» будет наконец исследована. Махновщину, как она ни отвратительна, тоже придется изучить со всей объективностью. Хотя бы для того, чтобы не забыть и не исказить прошлое, а за это не пережить его вновь… Я же прежде всего пишу о том, что сам узнал. И не считаю себя вправе только потому опускать услышанное, что тоже порой сомневаюсь в его высокой научности. Мои собеседники на это не согласились бы. Право у меня есть не более, чем на комментарии по мере сил.

…Понятно, думал комиссар, что крестьяне шли в отряды к Махно и снабжали его всем в избытке, когда он выбросил лозунг «Бей помещиков, офицеров и варту!» (варта – гетманская полиция). Понятно, что его отборная конница и тачанки с посаженной на них пехотой легко уходили от малоповоротливых регулярных войск в чистом поле. В степи ничто им не мешало: отмахают сотню верст, рассыпятся по дальним селам и хуторам, оружие схоронят, – и вот они уже обыкновенные мужики, мирные хлеборобы и пасечники. Поди их, ухвати!

Но как они ушли от белых и Петлюры из тесного Екатеринослава? Несколько тысяч ушли: это уже не отряд, а целое воинское соединение, на тачанки его не посадишь. Запертые в городе, как всегда перепившиеся, с награбленным барахлом (ну барахло, положим, повыкидывали), лишенные какого-либо руководства… Махно, вместо того чтобы организовать оборону, отход, сам стрелял из пушки – и не подходи к нему! А потом плюнул на все, ускакал на станцию, погнал свой штабной поезд на Синельниково, не предупредив об этом своего же коменданта, и устроил крушение. Пожар, вагоны переворачиваются, единственный путь отступления оказался перекрытым, а «армия» ушла. Мелкими группами, по одному просочилась сквозь петлюровцев и вскоре вновь Добралась, возродилась как ни в чем не бывало. Еще злее стала.

И войдя в Бердянск, «бригада имени батьки» устроила то же, что в Екатеринославе. На ту беду в Бердянске было полным-полно спиртного, причем отборного, и на него в город полетели безо всякого спроса махновские отряды с фронта, открывая фронт белым. Большевистский ревком решил вылить все винные запасы в море. И вылили. Вино текло к морю по мостовым, по канавам, а вдоль канав стояло на коленях войско, черпало портвейны и коньяки котелками, фляжками, шапками и просто лакало, по-собачьи, выставив к небу обтянутые гузна.

А оборону города при всем том некоторое время удерживало. И ладно бы, кабы против таких же бандитов, петлюровцев, скажем. Нет! – против обученных офицерских частей генерала Шкуро… Недолго, правда, удерживало, но трудно поверить, что хотя бы день, хотя бы час!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.