Лебединая песня (авторы Михаил Ковба, Анна Гончарова)
Ночные телефонные звонки не предвещают ничего хорошего. Резкий звук выдергивает из сна за шкирку и заставляет шарить руками в поисках мобильника, чтобы поскорее заткнуть кнопкой ответа. Расслабленные голосовые связки судорожно сокращаются и выдавливают только хриплое:
— Да?
— Полина Евгеньевна? — Голос в динамике бодрый и уверенный. — Меня зовут Максим, и я представляю Службу Упокоения. Ваш отец умер.
Ватные мысли ворочаются в голове, медленно подползая к мозговому центру, ответственному за эмоции. Они обволакивают, обтекают и начинают душить, сдавливать, трясти. Отец умер. Почему-то это тяжело осознавать, хотя мы не общались уже много лет. Отчего же тогда я сдавливаю трубку в руке до хруста?
— С вами все хорошо? — Профессиональный и такой вежливый голос из телефона.
— Да, спасибо.
— Не могли бы вы переключиться на видеосвязь?
— Конечно, — отвечаю я, судорожно поправляю волосы, разлепляю глаза и скрываю скомканные простыни за фильтром размытия фона; измятое лицо автоматически разглаживает встроенная в мессенджер нейросеть. — Я вижу вас.
На меня смотрит человек неопределенного возраста: правильное лицо, карие глаза, прическа-бобрик, черный костюм. Участливый, вежливый, безликий, как какой-нибудь агент по недвижимости или продавец автомобилей. Он отводит свой телефон чуть в сторону и показывает просторный белый зал с уходящими высоко вверх глянцевыми стенами, изъеденными разводами отражений. Потом я замечаю металлический стол и холмы укрытого простыней тела: только ступни торчат наружу, худые и костлявые, будто птичьи лапки.
Меня отвлекает голос:
— Присмотритесь. Справа от стола.
Сонный мозг работает туго, и только после этих слов я угадываю в пятне, что раньше казалось игрой света и отражений, человеческий силуэт. Блики светодиодных ламп крупными мазками рисуют в воздухе знакомое лицо. Отец-призрак намного моложе, чем должен быть сейчас. Он такой, каким помнится мне в детстве: высокие скулы, плотные руки, круглый живот. Я узнаю рубашку в крупную клетку и смешные шорты с бахромой. Странно, но отец выглядит даже более живым, чем когда мы виделись в последний раз.
Призрак расхаживает по комнате и крутит головой. Заглядывает под стол, не замечая тела наверху. Проходит через моего собеседника, а потом и сквозь телефонную камеру: белый свет разливается по экрану, и некоторое время, пока матрица восстанавливается, не видно ничего, кроме этого сияния.
— Вы понимаете, Максим, — начинаю я, — мы были не очень близки. Почти не виделись. Он уже практически чужой человек. Почему вы звоните мне? Я не смогу помочь Службе.
— Подождите немного, — отвечает Максим, — сейчас он начнет беспокоиться, и станет все понятно.
Призрак тем временем двигается все быстрее и быстрее, и в струящихся пятнах света уже тяжело различить лицо отца. Яркий огненный контур мечется между стенами, отскакивает, разбивается о поверхности, рисуя в комнате причудливую картину из разноцветных лучей. Потом замирает и, размашисто орудуя рукой, словно рапирой, пишет на белом кафеле.
Камера приближается к стене, и я вижу выведенные слова: ПОЛИНА, ПОЛИНА, ПОЛИНА. Они громоздятся, находят друг на друга и сливаются в хаотичном переплетении.
Максиму не нужно объяснять, что отказ от помощи Службе Упокоения — уголовное преступление. Не нужно взывать к совести. Призрак зовет меня — значит, необходимо откликнуться. Я обещаю собраться как можно быстрее и выехать.
Несколько писем: на работу, клиентам, друзьям, чтобы не теряли, — и я мчусь на монорельсовом поезде, прислонившись влажной щекой к холодному стеклу. Тихо жужжат магнитные катушки, вагон потрясывает, и деревья за окном сливаются в однородную зеленую мазню. Что-то подобное сейчас у меня внутри: невозможность поймать конкретные ощущения раздражает. Горечь, обида, удивление, разочарование, пустота — все перемешивается в липкую массу и мешает думать.
Никогда бы не подумала, что жалкий, забитый человек, который бросил меня в восемь лет, получит второй шанс. Один из десятков тысяч — и это отец.
Я дрожу, представляя, что должно случиться. Упокоение! Семья! Радость! Мир! Гармония! Счастливый призрак понимает, что исправил ошибки жизни, и танцует победный танец. Я же, вынырнувшая из отходной ямы лицемерия, возвращаюсь домой, выполнив последний долг.
Пытаюсь наскрести по сусекам воспоминаний дочернюю любовь, чтобы суметь без отвращения погладить отца по мертвой руке. Выдавливаю улыбку, но вижу в отражении только страшный оскал, будто лицо сводит судорогой от приторной сладости лжи.
Мерзко!
Но почему же щиплет глаза?
Я сглатываю комок, закрываю веки и вижу имя — пляшущие буквы на стене. Они растут, кружатся, обступают со всех сторон, шевеля ручками-палочками, поднимают меня и швыряют в прошлое. Мерное покачивание монорельса завершает дело, и я оказываюсь там, где мне снова восемь лет.
***
Мы с папой идем по парку аттракционов, и он держит меня за руку. Золотой свет просеивается через густые кроны, щебечет малышня, щелкает попкорн. Рот измазан шоколадным мороженым, и я облизываюсь, щурясь на солнце, как довольный кот. Гордо шагаю по мощеной дорожке, стараясь не попадать на стыки плиток: подбородок задран наверх, движения изящны, как на уроке танцев. Чуть не сталкиваюсь с педальной машинкой, грожу пальцем серьезному мальчику за рулем и коротким кивком принимаю извинения его мамы.
Я совсем взрослая: первый класс остался позади, и начались каникулы. Стайка фламинго-пятерок из дневника улетела, оставив взамен теплый запах свежих листьев, горячего асфальта и сладкой ваты.
Мы отстаиваем очередь в кассу, получая веер билетов. Сегодня я богата, и они — мои деньги. Разгоряченная, я пью из фонтанчика. Впереди под жестяной крышкой на ажурных столбах показывается Автодром.
Толстая тетя открывает цепочку калитки, и вот уже руки сжимают мягкую резину руля. Рядом сидит папа, сегодня — пассажир.
— Давай, — говорит он, и я вдавливаю педаль в пол.
С тихим гулом автомобиль трогается с места. Металл капота дышит жаром, внизу шуршит плотный бампер, и мы несемся навстречу ярко-красной машинке. Тихий звук удара, и глаза ищут новую жертву. Мы кружимся, играет музыка, трещат борта. Раздается звонок, электрический двигатель вздыхает в последний раз, и все замирает.
Здесь много аттракционов: «Иллюзион», «Светофор», «Орбита», «Веселые горки», качели-лодочки. Раскачать последние у меня нет сил: помогает папа. Он сильный, и я довольно визжу, когда мы взмываем куда-то вверх и замираем, прежде чем упасть.
Надувается и лопается пузырь клубничной жвачки: сегодня я королева, и мне можно все, невзирая на диатез. Нёбо щекочут пузырьки кока-колы, хрустит на зубах сладкий попкорн, и наконец мы встаем в очередь на американские горки. Именно ради них мы сорок минут тряслись на автобусе и стояли в очередях, вместо того чтобы пойти в парк неподалеку, где были почти те же карусели.
Горки привезли откуда-то издалека, это совсем новый аттракцион, о котором с придыханием рассказывают во дворе. Он простоит всего пару месяцев и уедет вместе с деревянными шпалами дорожек и паровозиком хищных машинок, щерящихся зубастыми оскалами.
Билеты на горки яркие, напечатанные на глянцевой бумаге, и папа говорит, что стоят как все остальные вместе взятые. Там нарисована схема, похожая на спутанный клубок, и я завороженно вожу по ней пальцем, пытаясь пройти от начала до конца. Где-то высоко проносится паровозик, стуча колесами, закручивается в мертвой петле, и пассажиры кричат, взмахивая руками.
— Ты когда-нибудь катался на американских горках? — спрашиваю я.
— Никогда в жизни, — отвечает папа. — Видел только по телевизору.
— А мечтал покататься?
— Конечно!
— Я тоже.
Подходит наша очередь, и я высматриваю свободное место в вагончиках, откинувших забрала пристяжных рамок. Пытаюсь первой юркнуть в открытую калитку, но меня останавливает контролерша, сдвинувшая густые брови.
— Ограничение, — говорит она и кивает в сторону ростомера в форме Микки-Мауса. Тот лыбится, вытянув руку вперед в нацистском приветствии, которое я помню по «Четырем танкистам и собаке».
Приходится послушно идти туда, вытягиваться на цыпочках, чтобы хотя бы кончиком волос коснуться пластиковой ладони в белой перчатке. Старшие дети и взрослые занимают места, поезд уезжает, а я все не могу достать до заветной планки. Папа отводит контролершу в сторону и тихо спрашивает:
— Неужели никак нельзя? У нас в последний месяц только и разговоров, что об этих горках.
— Нельзя.
Он шуршит в кармане, сжимает что-то в кулаке и пытается вложить это в ладонь женщине. Та отталкивает его и почти кричит:
— Мужчина, не позорьтесь! Это для ее же безопасности.
Папа краснеет, отодвигается и, глядя в пол, извиняется.
— Пошли, — тихо говорит он. Плечи опускаются, спина горбится, и кажется, что даже он теперь не подходит по росту.
Папа наклоняется и вытирает мне слезы огромным мягким платком.
— Тебе же можно было, — говорю я. — Ты же всю жизнь мечтал.
— Я перехотел, — отвечает он.
Мы уходим через открытую калитку парка под бравурные звуки марша, а я реву. Мне обидно и за себя и за то, что из-за меня папе тоже не удалось покататься.
Душный оранжевый автобус мчит домой. В окне пробегает забор дымящихся труб и ямы прыгают под колеса. Кожаное сиденье прилипает к спине и трясется.
— Мама бы нас провела, — говорю я, чтобы разогнать тишину.
— Наверное.
Оставшуюся часть пути мы играем в города: папа — учитель географии, но почему-то я выигрываю.
От остановки трещины на асфальте ведут нас вдоль штампованных рядов панельных многоэтажек. Здесь пахнет выхлопом, и где-то монотонно скрипят качели. Хмурые люди спешат на проходную, послушные гулкому заводскому гудку.
Перед нашим подъездом стоит длинный черный автомобиль с крокодильим носом капота. Круглые фары пялятся немигающими глазами, а лобовое стекло такое темное, что можно разглядеть свое отражение. Мы поднимаемся на второй этаж, раздается канареечная трель звонка, и мама открывает двери. Только она не одна — за локоть ее держит какой-то незнакомец. Его внимательные, холодные глаза пугают уверенностью и спокойствием, и кажется, что здесь он — хозяин. Дядя улыбается одним уголком рта и говорит:
— Евгений Геннадьевич, нам нужно поговорить. Отправьте Полину погулять.
Я чувствую, как папины пальцы слабеют и отпускают мою руку.
— Конечно, — сипло говорит он. — Полинка, поиграй во дворе.
Его голос мертв, а лицо становится таким же серым, как стены в подъезде.
Скатываюсь по лестнице, огибаю угол дома и седлаю бревно качелей. Одной здесь неудобно — нужно вдвоем, но я отталкиваюсь от земли и невысоко подпрыгиваю. Меня несет назад, деревяшка ударяется о зарытую наполовину шину и пружинит наверх. Взрослые думают, что я ничего не понимаю, но это не так. Мне страшно. Через открытую форточку на втором этаже слышен разговор.
— Бездарь, ничтожество! — Мамин голос. Она часто ругается, когда думает, что я не слышу. — Ты меня вынудил! Перебиваемся с воды на капусту на твою учительскую зарплату. Я больше так не могу, понимаешь? Ходим в рванье, перед людьми неудобно. Полинке на карусели два месяца откладывали! Ей даже конфетки бабки местные из жалости несут. А стыдно кому? Мне стыдно. Все, надоело!
Папа молчит. Он всегда так делает.
Потом я слышу голос незнакомого дяди, но не могу разобрать слов. Хлопает дверь. Появляется мама. Она обнимает меня, берет за руку, и мы двигаемся к крокодилообразной машине. Я сажусь назад, а мама размещается спереди. Внутри холодно и пахнет мятой, а сиденье такое большое, что ужасно неуютно. Машина урчит, будто переваривает нас троих. Сквозь темное стекло я вижу в окне папино лицо.
«Останови их, пожалуйста, — хочу крикнуть я. — Почему же ты молчишь?»
Ничего не происходит, и мы уезжаем.
Потом мама выходит замуж за дядю Вадима. Мне выдают корзину с розовыми лепестками и кружевное платье, похожее на облако. Фейерверки лопаются в ночном небе, звучит свадебный марш, и белые голуби хлопают крыльями. На следующее утро нас глотает толстый самолет, и вскоре под его брюхом разматывается клетчатая скатерть французских равнин. Эйфелева башня упирает руки в боки, изумрудные Елисейские Поля оказываются мягче ковра, а Микки-Маус в Диснейленде дружелюбен и улыбчив. Американские горки там выше любого дома в нашем городке, и от восторга я почти счастлива.
Только горько, что с нами нет папы.
Потом мы переезжаем в большую квартиру, где можно потеряться, и потолки бесконечной высоты. Здесь у меня собственная комната с ярким паласом, расчерченным серыми полосами автомобильных дорог, и огромный кукольный дом. С папой мы видимся только по воскресеньям с двух до пяти, и чем старше я становлюсь, тем меньше жду этих встреч и тем более неловкими они становятся.
— Смотри, какую Барби мне купили! У нее в наборе настоящая косметичка! — хвастаюсь я на десятый день рождения, пока он мнет в руках дешевого китайского пупса с волосами-леской.
— Завтра я улетаю в английский лагерь в Ирландию. — Мне уже четырнадцать, и мы почти сравнялись ростом.
В старой квартире ничего не меняется, только окна зарастают мутным слоем пыли, а мебель постепенно затирается и дряхлеет. Я ерзаю на отвратительно жестком диване, впивающемся деревянным каркасом в спину, и с удивлением понимаю, что папа кажется мне скучным. Он одинок и по-прежнему преподает географию в четырнадцатой школе, и все разговоры сводятся либо к учебным байкам, либо к скучной морали. Я немного ревную его к ученикам, по его словам, умным, добрым и обстоятельным, хотя сама учусь в элитной гимназии в самом центре.
Меж тем я все яснее понимаю, почему мама ушла от него, и вместе с этим любовь перерастает в обиду. Папа слишком легко отпустил нас и даже не начал бороться, будто мы резко стали ему безразличны. Меня начинают раздражать вечная печаль в его глазах и постоянное согласие. Нужно было сражаться, вцепиться и не отпускать. Вместо этого он предал нас.
В выпускной горячке одиннадцатого класса мы перестаем встречаться. Пару раз я вижу его за забором школы. Он смотрит, будто из-за решетки, но не подходит близко. Это замечает охранник, и вскоре двое милиционеров ведут отца в старый ГАЗ с синей полосой на борту. Я прохожу с подругами мимо и делаю вид, что не знаю его.
На следующий день на кирпичной стене около двери подъезда я замечаю выведенные белым мелом буквы: ПОЛИНА, ПОЛИНА, ПОЛИНА. Очень надеюсь, что это шутка кого-то из одноклассников.
Потом престижный университет в столице, веселая общага, и мы переписываемся через интернет. Редкие звонки на день рождения и Новый год сводятся к набору заученных фраз:
— Как дела?
— Нормально…
Я устраиваюсь на приличную работу, выхожу замуж и развожусь. Детей не случается. Потом умирает мама, и мы видимся на похоронах. Молчим. Странно, но это — наша последняя встреча.
Наконец, меня будит телефонный звонок, и я вижу призрак молодого отца, на котором та самая рубашка в крупную клетку и смешные шорты с бахромой, что были в день нашего похода на американские горки.
***
Вживую призрак не впечатляет: текучий, с нечеткими чертами, он кажется скорее неудачной шуткой воображения, чем духом реального человека. Он вяло топчется около лежащего на лавке тела, глядящего в потолок фургона Службы Упокоения. Призрак спокоен, когда я рядом, и просто смотрит куда-то в стену.
Мы трясемся по неотремонтированным дорогам, а снаружи по тротуарам тянутся те же серые люди, что в детстве, снова загипнотизированные заводским гудком.
Внутри фургона холодно и пахнет густым парфюмом. Труп заштукатурен косметикой так плотно, что кажется прикорнувшим актером японского театра кабуки. Гримеры Службы где-то нашли нужную одежду, и мой взгляд невольно утыкается в тощие волосатые ноги отца, торчащие из затертых шорт.
— Не похож, — говорю я, рассматривая тело. — Кукла какая-то. Разве этого хватит для упокоения?
— Ничего, — отвечает Максим. — Когда призрак вернется в тело, станет лучше. Вы уверены, что нашли нужное место?
— Конечно. Я же вам все рассказала.
— Извините, положено спрашивать. Нам бы хотелось избежать возможных последствий. Эти призраки — ужасно вредные создания и, если вовремя не упокоить, будут пакостить.
— Сколько у меня времени?
— Около часа, потом связь духа с телом начнет слабеть. Да и на жаре трупу будет не очень хорошо. Помните, что ваша цель — американские горки. Парк мы закрывать не стали: призрака смутят безлюдные дорожки и пустые аттракционы. Для него сейчас идет девяносто пятый год, и он должен поверить в реальность происходящего. Воспоминания призраков — странная, фрагментарная штука. Их сознание воспринимает детали, убаюкивается ими, и картина целиком недоступна для них.
— Он не напугает других отдыхающих?
— Позвольте ответить вопросом на вопрос. Вы раньше видели неупокоенных?
— Редко.
— Намного чаще, чем думаете! Большинство посчитает, что это просто немощный старик. Другим — все равно. Третьи — не заметят. Четвертые — ничего не скажут, потому что хорошо воспитаны. А на случай пятых за вами будет присматривать охрана. Возьмите билеты.
Максим передает пачку невзрачных квитков, напечатанных на очень плохой бумаге. На каждом — шестизначный номер и черная рамка, а посредине сумма в полторы тысячи рублей. Последними в стопке идут два аляпистых билета на горки. Они слиплись, и я расклеиваю их ногтем.
— Ну, с богом, — говорит Максим.
Автоматическая дверь отъезжает, и я вижу ворота с огромными буквами ЦПКиО наверху. Призрак распадается на сотню солнечных зайчиков, которые скручиваются спиралью и исчезают где-то в животе у мертвого отца.
Труп вздрагивает, свешивает ноги с лавки и встает. Мертвые пальцы берут за руку, и я вздрагиваю от неожиданности. Хочу выдернуть ладонь, но вспоминаю, что нельзя. Пальцы сухие и твердые, как старые ветки, и сквозь тонкую кожу прощупывается каждая косточка. Хватка очень слабая, просто легкое прикосновение.
Вылезаем из прохладной камеры фургона, и духота сдавливает грудь. Солнце бьет в глаза колючими лучами, блузка прилипает к спине, дышится с трудом. Как две деревянные куклы, мы заходим в парк на негнущихся ногах. Я гляжу прямо перед собой, морщась от резкого запаха одеколона.
Здесь больше не так зелено: исчезли пышные кроны кленов, вырублены кусты акации и сирени. Тропинки закованы в асфальт, а узорчатые плитки дорожек вырваны и заменены на безликие прямоугольники брусчатки. Вдоль аллей вместо зарослей травы и лопуха топорщится мелкая щетина газона, а рядом с забором торчат обрубки подрезанных тополей в белых юбках известки.
Старых аттракционов почти не осталось, и только на самом дальнем краю парка я замечаю коренастую конструкцию «Орбиты». Краска выгорела на солнце, тяжелый металлический каркас напоминает скелет динозавра, да и сама карусель смотрится реликтом на фоне пластикового молодняка. Новые аттракционы трещат, поют скрипучими голосами, мигают множеством разноцветных лампочек. Они яркие, глянцевые, сделанные как будто из папье-маше и ослепляют не хуже солнца.
Призрак тянет к «Автодрому», и мы садимся в машинку с лицом Молнии Маккуина. Стучу по борту, и тот откликается гулким пустым звуком. С удивлением замечаю, что под яркой оболочкой спрятаны те же жесткие педали, что запомнились с детства. Малышня пытается врезаться в меня, но я езжу очень аккуратно и уворачиваюсь, стараясь не замечать холода привалившегося к боку тела.
Призрак останавливается около киоска мороженого, и мы покупаем стаканчик, который он размазывает вокруг рта. Садимся на скамейку, я беру платок и вытираю следы шоколада. Чего-то ждем, вглядываясь в мельтешение аттракционов. Отец гладит мою руку, и я понимаю, что это — последний шанс сказать что-нибудь важное.
Укорять его? Говорить о предательстве, о прощении? О маме? О том, что он все сделал неправильно? О том, что я сожалею?
Время течет медленно, солнце печет, грим плывет, и восковое лицо становится жирным. Губы отца шевелятся — он силится что-то сказать, но не может — в легких нет воздуха.
— Ладно, пора закрывать гештальты, — говорю я, глядя на часы.
Американские горки не изменились. Я готова поклясться, что это те самые, на которых мне не удалось прокатиться. Каркас трещит и скрипит, машинки дребезжат и накреняются на крутых поворотах, пучки проводов болтаются на ветру, сплетенные в гордиев узел. Звериный оскал вагончиков истерся, и кажется, что острые клыки поражены пятнами кариеса.
Смотрю на отклеивающуюся бровь отца, на длинную галдящую очередь из каких-то школьников и понимаю, что мы не успеваем. Размахивая пучком билетов, начинаю пропихиваться через людей. Продираюсь сквозь острые локти, тащу за собой мертвое тело, раздвигая неуступчивую толпу, как ледокол.
— Это же Евгений Геннадьевич — географ! — слышу детский шепот.
— Но он же умер…
Пауза. Тишина. Многоголосый визг.
— Неупокоенный!
— Тут мертвяк!
— А-а-а-а!
Толпа колышется, школьники орут, а им вторят мамаши. Меня бьют тяжелой сумочкой, и я отмахиваюсь. Словно из-под земли возникает пара крепких парней в одинаковых серых футболках и организовывает мне коридор в мельтешащих телах. Наконец мы пробиваемся к калитке, и я протягиваю билеты. Контролерша смотрит с удивлением.
Растрепанные, поднимаемся по лестнице и движемся к первой машинке — это лучшие места. Отец останавливается.
— Ну же, садись, — тороплю я.
Он кивает и крепко обнимает меня. Откуда столько силы в мертвом теле? Ищу отвращение внутри себя, но не нахожу. Обида, горечь, злость — все ушло, оставив только легкую грусть.
Его рот шевелится, но я не умею читать по губам.
— Прости, я была плохой дочерью, — шепчу я, и отец энергично качает головой.
Садится в машинку. Я пытаюсь устроиться рядом, но он не пускает. Показывает жестами подождать на платформе.
— Почему?
Отец закрывает глаза, вздрагивает. Его лицо такое живое! Я вижу, что папе очень хочется, чтобы я прокатилась с ним.
Контролерша — кремень.
— Кто-нибудь еще будет кататься? — кричит она строю бледных школьников и мне. Не дождавшись ответа, включает аттракцион.
Натягивается цепь, и машинки ползут наверх. Щелчок, и они с треском катятся по полотну, подпрыгивая на шпалах. Папа сидит впереди, будто всадник, оседлавший дракона: руки вцепились в загривок, рот открыт в беззвучном крике. Воздух наполняет его легкие, и сквозь грохот колес и свист ветра я слышу хриплый голос:
— Я хотел, чтобы у тебя было все самое лучшее!
Я понимаю: Барби вместо пупсов, Ирландия вместо Анапы. Несчастный, он не знает, что мне нужно было совсем другое.
Из печальных мыслей выдергивает грохот, и я, словно в замедленной съемке, вижу, как с вершины мертвой петли осыпается поезд машинок. Первый вагон замирает, ломается в сцепке и летит вниз, словно яркая капля. За ним, как по ниточке, тянутся другие. С металлическим скрежетом машинки падают вниз, ломая борта. Разноцветная куча металлолома громоздится, и сверху на нее рушится полотно дороги. Поднимается пыль.
Я перемахиваю через бортик и бегу к завалу. Сверху сыпется пепел каких-то ошметков, но я совсем не боюсь. Вижу знакомую клетчатую рубашку. Странно, но папа внешне почти не пострадал: его зажало между вагончиками. Крови нет, и мне не сразу понятно, что ее и не может быть.
Папа улыбается. В последний момент второй жизни легкие освобождаются от оставшегося воздуха, и я слышу:
— Прости, я ошибался…
Смотрю на изможденное лицо, на знакомую улыбку, и мне столько всего хочется ему сказать.
Но я больше не могу.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК