СЕНСИТИВНОСТЬ: РАНИМОСТЬ19
«А вот расшнурованный корсет, он прикасается, он обнимает... дивный стан... две нежные округлости груди... упоительная мечта... китовый ус сохраняет оттиск... восхитительные отпечатки, осыпаю вас поцелуями! О боже, боже, что будет со мною, когда...»1
Горячая, несвязная речь; кажется, будто говорящий дрожит, у него перехватывает дыхание. Перед нами роман Жан-Жака Руссо «Юлия, или Новая Элоиза», который в XVIII веке был справочником по изучению языка чувств. Речь прерывается, поток слов бурлит в сбивчивом ритме стаккато и перемежается паузами — многоточием — в это время читатель может дать волю фантазии и домыслить происходящее. В романе рассказывается о том, как молодая девушка-аристократка Юлия д’Этанж и ее учитель Сен-Пре безумно влюбляются друг в друга. Оба горят в пламени нежной и трепетной страсти, но Юлии приходится принести любовь в жертву долгу и выйти замуж за человека много старше себя, которому отец обязан спасением своей жизни. Благородство не позволяет ей в дальнейшем иметь с Сен-Пре никаких отношений, кроме дружеских. В конце романа Юлия заболевает, спасая упавшего в реку сына, и умирает от лихорадки.
История двух влюбленных вызвала у публики бурю эмоций. Книга представляет собой роман в письмах, главные герои узнаваемы, читателю легко идентифицировать себя с ними. При чтении вслух эффект был колоссальный: очевидцы рассказывали, как слушатели всхлипывали и сморкались, причем не только женщины, но и мужчины, — подобная реакция в то время допускалась и в узком кругу, и даже в салоне. Один из слушателей признавался, что он не плакал над смертью Юлии, а «стенал, выл, как дикий зверь». 30 сентября 1769 года 19-летний Юхан Габриель Уксеншерна20 записал в своем дневнике, что он рыдал над страницами о смерти Юлии2. Столь же сильную реакцию вызывали романы Сэмюэла Ричардсона. Когда одной из читательниц, наконец, попала в руки долгожданная пятая часть «Клариссы» (которая, как и «Юлия», печаталась в журнале и выходила в свет постепенно), она уже едва могла справляться со своими эмоциями. Вот как эта дама описывает свои чувства:
«Несколько раз я, словно боясь открыть журнал, откладывала его в сторону, снова брала в руки, ходила взад-вперед по комнате, принималась плакать, вытирала слезы, снова бралась за роман, но, прочитав несколько строк, с криком отбрасывала его в сторону... Нет, не могу! Не могу! Я падала ничком на кровать... снова читала... и снова та же реакция... мне трудно дышать, из горла рвется странный клокочущий звук... Чувства возбуждены, я не могу спать, плачу даже во сне... сегодня разрыдалась за завтраком... и вот только что опять. Господи, что же это со мной?!»3
В XVIII веке чтение книг не было просто приятным времяпрепровождением, люди читали книги со «страстью, с горячечным бредом, конвульсиями и рыданиями»4. При таком накале эмоций происходило практически полное слияние с персонажем, вымысел и реальность сливались, читателю казалось, будто он переживает все, о чем рассказывается в книге. Действие романа становится, таким образом, интерактивным. Превращается для читателя в объект имитации, а также определяет критерии восприятия и оценки самого себя. Действительность начинает напоминать прочитанное и даже строится по тому же сценарию. Влюбленные поливают страницы писем слезами, приятели с рыданиями падают друг другу на грудь, театральная публика утирает глаза платком, а в салонах и литературных кружках воздух кажется наэлектризованным от сострадания к литературным персонажам.
Сильные проявления эмоций, свойственные аристократии и интеллектуальной элите в XVIII веке, позднее были заклеймены как чисто внешний «культ чувства». Но откуда такая уверенность? А если люди чувствовали именно то, что демонстрировали? В таком случае на примере феномена слез можно сделать интересные выводы о возникновении и копировании чувств, признанных обществом. В целом истинными признаются только те чувства, которые соотносятся со строго определенным психологическим репертуаром. Каждая культура — время, нормы, социальная среда — порождает собственные чувства, и это одинаково справедливо по отношению к ранимости XVIII века, жесткому самоконтролю XIX века и современному культу страстей. Каждая эпоха диктует свой чувственный код и считает его «естественным».
Такой подход является провокационным. Напрашивается вопрос: чувствую ли я то, что действительно чувствую, или то, что меня научили чувствовать?
В XVIII веке чувствующий субъект выходит на авансцену общественной жизни. Чувства в буквальном смысле слова становятся видимыми. Они превращаются в инструмент социальной коммуникации. Каждое проявление чувств значимо и определенным образом характеризует человека. Тень, омрачившая чело, слеза или обморок в нужный момент позволяют отличить нежную душу от грубой, возвышенную от приземленной, ОНИ также демонстрируют, что человек не только сам остро переживает происходящее, но и наделен даром эмпатии. Тогда же становится популярным один из основных тезисов в истории меланхолии: Тоту кто принимает окружающий мир всерьез, должен не бояться страданий. Удовольствие и радости жизни — удел примитивных душ. А чувствующий субъект — это субъект с тонкой душевной организацией. При таком толковании чувство и способность к восприятию как бы сплетались воедино. «Я часто плакал без причины, — пишет Руссо в своей “Исповеди”, — пугался малейшего шелеста листьев, шороха, производимого птицей, томился от внезапных перемен в расположении духа среди спокойной и приятной жизни; все это указывало на скуку, порожденную благополучием, которая, так сказать, заставляет чувствительность сумасбродствовать»5.
Медицинская документация того времени говорит о характерной для XVIII века физической гиперчувствительности пациентов. Удивительно, насколько в этом смысле близки свидетельства художественной литературы и врачебных осмотров. Вымышленные персонажи и реальные люди совершенно одинаково оценивают свое состояние и жалуются на боязнь щекотки, вздрагивания, мелкую и крупную дрожь. Все чувства обнажены, отношения с врачом характеризуются предельной откровенностью. Нередки случаи, когда врачи опасаются перерождения гиперчувствительности в болезнь, разрушающую личность. Одновременно в обществе утверждается представление о гиперчувствительности как основной примете правящего класса6.
Таким образом, сенситивность как социальный код развилась из чувствительности и стала особым свойством элиты. Сама же чувствительность со временем начала восприниматься как примитивное проявление сентиментальности, приписываемое женщинам, детям или людям с несложной душевной организацией.
Нервы
Как мы видим, сенситивность имеет свою историю.
В XVIII веке у этого слова было несколько значений: повышенная восприимчивость к чувствам, повышенная чувствительность, обостренность ощущений, повышенная способность к эмпатии. Во всех случаях речь идет о реакции или ответе на воздействие окружающего мира. В отличие от сентиментальности, здесь задействованы не эмоции, а нервы7.
В прежние времена для обозначения аристократической изнеженности, тонкости и чувствительности употребляли слово «деликатность». Постепенно его вытеснило понятие «сенситивность», имевшее конкретное нервно-физиологическое содержание. Наука доказала, что нервные волокна связывают все части организма в единое целое (образно это представляли в виде переплетения волокон под кожей человека)8. Благодаря свойствам возбудимости и раздражимости, нервные волокна воспринимают осязательную и зрительную информацию об окружающем мире, запахи, звуки и вкусовые ощущения и посылают их дальше при помощи вибрации, которая передается от одного органа к другому. Нервная система, таким образом, является сценой, где разыгрываются основные события внутренней жизни чувствующего индивида.
Эта теория имела огромный резонанс и до сих пор напоминает о себе такими понятиями, как «нервность», «нервозность» и «слабая нервная система».
В XVIII веке существовало представление о классовой обусловленности человеческого организма. Все люди имеют нервы, но нервы разные. У элиты нервные волокна тоньше, чувствительность выше. Вкус, фантазия и интеллект также ставились в зависимость от тонкости нервной системы. «У представителей высшего общества лучше чувствительность, выше мыслительные способности, сильнее желания и восприимчивость к боли, живее воображение», — писал Джордж Чейни21, один из наиболее ярых сторонников этой теории. Говоря о тесной взаимосвязи между благородством происхождения и тонкостью нервной организации, также употребляли понятие «эфирное тело».
При новом подходе в центре внимания оказывался не чувствующий субъект, а система нервных волокон, которые при раздражении вибрируют или натягиваются. Этот взгляд на человека нашел отражение в языке в таких определениях, как «расслабленный», «напряженный», «раздраженный». Так были сформулированы новые эстетика, психология и жизненный стиль элиты. В его основе лежало соблазнительное представление о собственной исключительности.
Но во всем должна быть мера. Гиперактивной нервной системе нужны рамки, и шотландский врач Уильям Каллен в 1776 году ввел в медицинскую практику понятие невроз, которым стали обозначать аномальную раздражительность или хроническое напряжение нервной системы. Обмороки, спазмы, судороги и нервные тики, случавшиеся у особо нежных и деликатных натур от одного только резкого запаха или скрипа вилки о тарелку, объясняли повышенной активностью нервной системы.
Со временем сложилось представление о физических особенностях, свойственных людям с тонкой нервной организацией. «Замечательные свойства нервной фибры позволяют ей обеспечивать интеграцию даже самых разнородных элементов», — пишет Мишель Фуко. Тело лишком чувствительных людей «не отделенно от самого себя, связано теснейшими узами с каждой из своих частей — в известном смысле удивительно тесное органическое пространство»9. У них нет ощущения границ своего тела, и потому часты выплески неконтролируемых эмоций или, напротив, уход в себя и временный паралич, причем сами они не в состоянии объяснить собственную реакцию.
В то же время от сенситивности можно получать удовольствие. Наслаждение унынием стало новым вариантом меланхолии, настроением, приправленным сладкой горечью. Руссо описывает это состояние как обостренное чувство бытия и самости. Он садится на камень у ручья, чтобы «выплакаться» и любуется тем, как слезы падают в прозрачную воду10. Эта меланхолия состоит из печали, но не мрака, из боли, но не отвращения. У Габриеля Уксеншерны сходное состояние сопровождается приступом дикой радости. 4 декабря 1769 года он сделал в дневнике запись: слушал с друзьями Бельмана22, «смеялся как никогда в жизни», а ночью не мог заснуть и «то и дело принимался хохотать»11.
За счет эстетизации и эротизации границы сенситивности расширились. Некоторые гиперчувствительные натуры прославились в обществе особой утонченностью вкусов и желаний и с удовольствием поддерживали эту репутацию (слово «извращенность» тогда еще не было в ходу). Кое-кто даже получал удовольствие от созерцания или представления чужой боли. Вот что по этому поводу пишет Г. Уксеншерна (9 марта 1771 года, 21 года от роду, он был свидетелем казни в Стокгольме): «Сегодня сжигали на костре 17-летнюю девушку, которая подожгла чужой дом. Она была красива, и ее страдание, слезы, катившиеся из ее глаз, делали ее еще прекраснее»12.
Сенситивность также могла проявляться в склонности к половому самоудовлетворению. Нравственность дала трещину, и образ раскрасневшегося человека в дезабилье, который, не дочитав страницы и не доев конфеты, мастурбирует на диване среди горы подушек, уже никого не мог удивить. Мастурбировать боялись, и все же, примеряя к себе любовные переживания персонажей, прибегали к этому способу для получения дополнительного наслаждения от прочитанного13. Ведь гиперчувствительность, помимо всего прочего, характеризуется ослаблением сексуальной энергии, разжечь которую удается лишь с помощью фантазии.
«Человек чувствительный» был одновременно телесен и хрупок. В своем крайнем проявлении это был пучок нервов, словно бы лишенный физической оболочки, обостренно воспринимающий мир и занятый как можно более точным описанием собственных ощущений. Окружающий мир вторичен по сравнению с теми реакциями, которые он вызывает. Важна вибрация, дрожание нервов. Чувствительный человек не является представителем чего-либо, он сам — проводник и вдохновитель всего, — утверждал Гёте, создавший сенсационный образ Вер-тера14. «Он открыт для окружающего мира, и это приносит ему боль». Сенситивность для органов чувств — как микроскоп для глаза, — предметы увеличиваются, яркость изображения усиливается. Камешек налип на подошву ботинка — идти невозможно, ножик царапнул по железу — ноги подкашиваются, и падаешь в обморок, при виде дохлой кошки льются потоки слез. Малейшее впечатление причиняет боль. Гиперчувствительный человек реагирует на то, что другие могут не заметить или проигнорировать: жесткость, жестокость, брутальность.
Значит ли это, что описание учеными процессов, происходящих в нервной системе, повлияло на восприятие людей и дало толчок развитию новых ощущений? Перед нами все тот же сложный и провокационный вопрос: верно ли, что человек развивает в себе именно те качества, которые находят подкрепление в современной ему культуре?
Анализ медицинской документации XVIII века, пусть косвенно и непоследовательно, подтверждает нашу догадку. В начале века пациенты описывали симптомы, основанные на традиционном представлении о жидкостях организма: «льется», «течет», «сочится» и т.д. Позднее, когда результаты изучения нервной системы сделались общественным достоянием, характер жалоб изменился: теперь у людей отмечалась «напряженность» или «расслабленность», «вибрация нервов», «дергание», «дрожание», «скручивание», «расслабление», «размягчение» или «провисание». Неприятные ощущения в стопах, по словам одного пациента, были связаны с отсутствием в них «нервной субстанции»15. Меланхолия превратилась в своего рода нервно-физиологическую модель и объяснялась низкой нервной активностью. Выделяли даже особую разновидность меланхолии — нервную, характеризующуюся резкими перепадами настроения. Это состояние сравнивали с инструментом, который иногда издает частые и судорожные вибрации, иногда молчит и не дает резонанса.
Образно теорию нервной деятельности называли «реваншем грубой телесности». В секуляризованном обществе положение человека определялось не духовностью, а чувствительностью. Эта иерархия сохранила свое значение и по сей день. Тому, кто хочет обратить внимание окружающих на свою уязвимость, приходится говорить языком тела.
Распространение сенситивности поставило врачей перед решением новых проблем. Появился целый ряд загадочных симптомов: от дикой ипохондрии, беспокойства, страхов и сюрреалистических галлюцинаций, до современной гиперестезии, состояния, при котором любой контакт с окружающим миром кажется человеку опасным16. Сенситивность имела бесконечное множество вариантов: гиперчувствительность кожи, глотки и языка, реакция на запахи, вкусы, звуки, свет и прикосновение, странные фобии и смертельная усталость. Все эти симптомы отмечались и у мужчин и у женщин, но только в высших кругах общества, поэтому сенситивность надолго сохранила ауру элитарности.
Художественная литература испытывает особое пристрастие к гиперчувствительным персонажам. Благодаря сочетанию внутреннего огня и уязвимости они представляют собой один из наиболее парадоксальных типов современной личности. Женщина выступает олицетворением рафинированной хрупкости, мужчина — мечтатель с горячей кровью и телом из стекла, тонкокожий неженка, воплощенное либидо современной культуры.
Конфликт между рациональной купеческой душой и чувствительным сердцем художника стал одной из главных тем романа «Будденброки» Томаса Манна (1901). Сенситивным людям приписывали даже особую внешнюю утонченность: удлиненные пропорции, тонкую кожу, синеватые круги под глазами, белый лоб и белые руки (белизна — признак изысканности!). Внутреннее состояние материализовалось во внешности, как будто гиперчув-ствительные люди были лишены кожи, мышц, состояли из одних нервов и были беззащитны перед окружающим миром.
Различия в степени восприимчивости соответствовали различиям в социальной иерархии. Высшее дворянство отличалось от низшего, крупная буржуазия — от чиновничества, не говоря уж о выскочках-нуворишах и купцах. Приобретая телесность, социальные противоречия как бы узаконивались.
Чувствительность как социальный капитал
Чувствительность нервной системы может проявляться по-разному: она то повышает самосознание, то приводит к потере самоконтроля, и, когда чувства берут верх над телом, гиперчув-ствительный человек реагирует на ситуацию плачем, обмороками или судорогами.
Почему же столь противоречивое состояние приобрело популярность у новой элиты?
Возможно, потому, что оно позволяло создать модель социального человека. Появление чувствительного индивида совпало по времени с активизацией общественных процессов. Европейское общество в середине XVIII века переживало период радикальных изменений и классовых перестановок. Амбиции заставляли людей искать новые возможности и пути карьерного роста. Низы рвались наверх, мечтая как можно скорее достичь вершин, которые раньше были им недоступны. Аристократизм в их понимании ассоциировался с особым стилем жизни и утонченной физической конституцией, которой они не обладали. Тогда-то и была предпринята попытка получить желаемый статус путем создания новых кодов. Благодаря радикальному сенсуализму, родоначальником которого был культовый философ Джон Локк, сложился образ нового человека с особым отношением к окружающему миру. Те, кто мечтал о новой статусной идентичности, теперь строили ее на основе сенситивности, проявлявшейся прежде всего в процессе коммуникации.
Сенситивность — свойство социального взаимодействия, при котором каждый человек испытывает на себе влияние других людей и сам, в свою очередь, влияет на них. Одновременно активизируются чувства, отвечающие за установление социальных связей. Теперь мы называем это социальной компетенцией17. Взаимодействуя с другими, человек учится понимать их и себя, овладевает тайнами мимики и взглядов, обучается эффективной коммуникации. Сенситивность олицетворяет собой все лучшее, что есть в межличностном общении — альтруизм, эмпатию и симпатию, — и может с успехом культивироваться в дружеских и любовных отношениях, в салонной беседе и в деловых контактах или просто подавать себя как моральную категорию.
Философы Дэвид Юм и Адам Смит утверждают, что источник морали — чувство, а не разум, а Иеремия Бентам23 так формулирует свою знаменитую мантру сострадания ко всем чувствующим существам: вопрос не в том, могут ли они говорить, главное — могут ли они страдать1*. Это суть программы сенситивности, предъявляющей высокие требования к человеку, к его способности вживаться в образ другого существа и идентифицировать себя с ним. У наиболее восприимчивых в этом отношении людей при виде покрытого язвами и волдырями нищего кожа начинает зудеть и болеть в тех же местах, что и у него19.
Не только чувства, но и мораль в прежние времена считались привилегией правящих классов. «Низам» отказывали и в том и в другом. Кожа рабочего, его мышцы и нервы устроены иначе, нежели у людей из высших слоев, утверждал Адам Смит. Чувствительность не свойственна простому люду от рождения, плебеи могут только копировать манеры у знати (слуги, щеголяющие друг перед другом перенятыми у господ мимикой и жестами, были излюбленной темой массовой культуры и неоднократно выводились в пьесах).
Получив высокий статус, нервозность и раздражительность глубоко проникли в тело западноевропейской культуры. Они стали неотъемлемой частью жизненного стиля городской элиты, нацеленной на карьеру, стремительность и интенсивность общения, живущей в состоянии стресса, который держит нервную систему в постоянном напряжении. Возникает вопрос: виноват ли человек в собственной ранимости? Ответ: и да и нет. Не виноват, потому что вынужден пропускать через себя оглушительно громкий и ослепительно яркий окружающий мир. Виноват, потому что живет, ненасытно и жадно впитывая впечатления, будоражит нервы и платит за это раздражительностью нервной системы20.
Тему сенситивности подхватили врачи. Подобно меланхолии, это состояние находилось на границе между здоровьем и болезнью, и врачи с удовольствием употребляли термин «нервы» при определении статуса пациента (сейчас так же активно используется «стресс»). «Нервы» — это не какая-нибудь женская истерия, не дикая меланхолия, не мрачная ипохондрия, а диагноз с налетом шика. Легко ранимые, высокочувствительные личности демонстрировали рафинированные симптомы этого состояния в соответствии с требованиями этикета. «Чувствительность — новое явление, нечто среднее между нежностью души и безграничным самомнением», — писал Джордж С. Руссо24. Праформа нарциссизма. Нервность и чувствительность демонстрировали на приеме у врача, на сеансе магнетизера, в тесном дружеском кругу и даже «в темной спальне, где жена бежала объятий мужа и стеснялась его наготы»21.
Но границу переходить было нельзя. Кодовая система сенси-тивности требовала постоянной саморефлексии и имела двойственный характер. Перебор в проявлениях воспринимался как вульгарность, а не элитарность. Абсолютный самоконтроль. Иначе гиперчувствительность будет воспринята не как доказательство неординарности, а как слащавость и жеманство. Все симптомы — слезы, румянец, бледность, обморок, легкое головокружение, рука, положенная тыльной стороной ладони на лоб, трепещущие ноздри, дрожащая нижняя губа, неровное дыхание и пр. — продумывались до малейшего нюанса. Это был особый язык, который заучивался и с успехом применялся на практике. Но даже самых ловких и продвинутых людей постоянно подкарауливали опасности.
Первая опасность заключалась в самом характере симптомов: проявления чувствительности легко могли показаться неискренними, как следствие — обвинение в фальши, имитации чувств, истеричности, нелепости, жеманстве. Как узнать, где заканчивается сенситивность и начинается что-то другое? Кодирование происходило при помощи языка. Переизбыток нервов означал недостаток мужества или неумение владеть собой, а недостаток — отсутствие душевного огня, серость, которой так боялись представители высших слоев общества. Нервность подразумевала увлеченность и одухотворенность, искусство без «нерва» — плоско и неинтересно. Нервозность, напротив, считалась свидетельством низкого самоконтроля. На периферии сенситивности находились глубокий душевный дискомфорт и страхи. Истерия, ипохондрия и меланхолия — все эти состояния также объяснялись с точки зрения «нервов».
Другая опасность была связана с возможностью перехода от сенситивности к гиперсенситивности, когда окружающий мир становится невыносим. «Нервные пациенты падают в обморок от запаха розы или укуса комара», — пишет один из врачей22. Трение ногтя о шелк, трепет листвы или дрожащий свет лампы, ямка на дороге вызывают ужас. Запахи и звуки мучительны. Тиканье часов, зуд от укуса, хруст яблока, бульканье воды, легкий скрип, звук выдвигаемого стула — все это может превратить жилую комнату в камеру пыток23.
Сенситивность неразрывно связана не только с проблемой естественности/искусственности переживаний, но и с темой самоудовлетворения. Игра эмоций давала человеку возможность чувствовать себя драматургом собственных чувств, испытывать границы, прикасаться к недозволенному, обнажать по собственной воле душу, идти на поводу запретных желаний (таких, например, как тайная мастурбация, которой как огня боялись в XVIII веке).
В те времена скрытные люди вызывали у окружающих резкую неприязнь24. Не потому что были непонятны, а потому что хотели быть непонятными. Их маска лишала социальную коммуникацию смысла. Складывалась парадоксальная ситуация. На словах кругом превозносили естественность, а на деле культивировали искусственность, которая проявлялась во всем — в манере поведения, правилах этикета, в беседах и играх. Вошедшие в плоть и кровь манеры рассматривались как свидетельство безупречности стиля, вкуса и хорошего происхождения.
Становясь эгоцентричной, сенситивность теряет свои достоинства и право называться добродетелью. Эта тема красной нитью проходит в романе Джейн Остин «Чувство и чувствительность» (1811). Только под контролем разума сенситивность стимулирует социальные чувства, в противном случае человек лишь тешит самого себя (примером такого поведения является госпожа Бовари).
Художественная литература вновь и вновь поднимает тему чувствительности, оказывая все более сильное влияние на современников. Сентиментальный роман постепенно стирает границы между вымыслом и читателем. Внешние события заменяются изображением процессов, происходящих в душе человека. Повествование от первого лица, субъективность изложения, форма переписки или дневниковых записей создают эффект аутентичности и оправдывают различные проявления чувствительности: слезы, дрожь и т.п.25 Иногда накал страстей переходит все границы. Например, в одной из сцен «Юлии» Руссо главная героиня и ее подруга, встретившись, на радостях падают в обморок, дочь подруги плачет и пронзительно кричит, горничная суетится над лишившимися чувств женщинами, главный персонаж, «как в бреду», ходит по комнате и «вне себя восклицает что-то в безотчетном порыве»26, муж героини с волнением наблюдает за происходящим.
Авторы романов определяют шаблон, который могут взять на вооружение остальные пишущие субъекты. А пишут почти все. Письма и дневники ходят по рукам и читаются вслух в кругу друзей. Теперь уже и не узнать, пережиты ли в действительности чувства, вышедшие из-под омытого слезами гусиного пера. Одновременно стирается граница между художественной литературой и медициной. В Лондоне врач, законодатель медицинской моды, Джордж Чейни наблюдает Сэмюэла Ричардсона. И те консультации, которые писатель использует как материал для романов, доктор включает в справочники по врачебному делу. Целое поколение мужчин-литераторов льет слезы в светских салонах и демонстрирует в дружеских и любовных отношениях придуманный ими самими язык чувств.
Отступление: слезы
Как следует понимать эти потоки слез?
В «Истории слез» Анн Винсен-Бюффо рассматривает, в частности, язык чувств на границе между молчанием и речью: вздохи, слезы и всхлипывания27. Исторический экскурс дает возможность показать процесс культурного кодирования чувств и то, как коды заучиваются и влияют на сигнальную систему организма.
Язык чувств XVIII века поражает обилием слез. Слезы льются всеми, повсеместно и с удовольствием. Их не пытаются скрыть, напротив, охотно демонстрируют. И мужчины и женщины купаются в слезах, заливаются и захлебываются слезами. Издатель «Юлии, или Новой Элоизы», извещая Руссо об успехе первых частей, сослался на реки слез, пролитых читателями. Позднее «эффектом Руссо» стали называть процесс идентификации читателя с персонажем и его преображение через слезы. Некоторые переживали прочитанное глубоко и болезненно, особенно широкий резонанс имели «Страдания юного Вертера» Гёте.
Процесс идентификации облегчался возникновением новой формы чтения — наедине с самим собой, нередко в специально отданные под это часы, в комфортной домашней обстановке, полулежа на диване или в кровати. Было также распространено чтение вдвоем — когда головы сближаются над книгой, тела касаются друг друга, дыхание и вздохи смешиваются от переизбытка чувств. В салонах любили читать вслух, и там сила слез проявлялась иначе. Там нужно было уметь продемонстрировать растроганность. Прекрасные очи, затуманившиеся от слез, привлекали взгляд, тихий вздох будил нескромные желания. Во время чтения присутствующие смотрели друг на друга и отмечали все нюансы проявления чувств. Эта игра имела две стороны — слушателей возбуждало то, что они видели слезы у окружающих, одновременно показывая им свои.
Слезы, таким образом, являются средством коммуникации. Они говорят о движении души и предполагают ответ. Можно растрогаться до слез, заплакать за компанию или выразить слезами сочувствие. Проявления сопереживания в то время ничем не ограничивались и должны были быть зримы (в наши дни, пожалуй, можно украдкой всплакнуть во время просмотра фильма, но вряд ли кто будет рыдать на улице на плече у плачущего друга). Иногда чувства выражались преувеличенно сильно: пароксизмы и рыдания, реки слез и косметики, размытые контуры лица и невидящие глаза.
Тело, извергающее потоки секрета слезных желез, раздираемое плачем и до краев переполненное чувствами, отражает определенный момент времени в истории человеческого общества. Слезы имели социально связующую силу — их совместное «проливание» и «утирание» сближало людей и создавало эмоциональный код, который выражался телесно. Можно ли утверждать, что выражение чувства соответствовало самому чувству?
Вопрос непростой и допускает различные толкования. Конечно, слезы не всегда являются свидетельством сильного чувства. Умение выражать чувства нарабатывалось в результате общения, подчиняющегося определенным правилам. Регламентации подвергались и ситуации, в которых следовало плакать, и, так сказать, качество слез. Публично плакать из-за собственного горя или неудачи считалось неприличным. Слезы были демонстрацией сочувствия, сопереживания или другого движения благородной души. Не исключено, пишет Клаес Экенстам, что те, кто плакал над абстрактными идеями вместо того, чтобы плакать по причинам личного характера, таким образом дистанцировались от собственных переживаний28.
Проливать слезы надо было по правилам. Медицина и этикет определяли границы дозволенного. Главное — не терять контроль над ситуацией. Женские слезы не должны были выглядеть кокетством или истерикой. Спазмы, икота, захлебывание и сморкание считались неприличными. Резкие переходы от слез к смеху свидетельствовали о болезни нервов. Хотя в особых случаях такие крайности относили к приметам душевной тонкости. И Вольтер, и Руссо, и Моцарт удивляли современников неожиданными перепадами настроения.
Таким образом, хотя слезы в XVIII веке лились широко и повсеместно, они были социально регламентированы и кодифицированы общественной моралью. Основное требование — демонстрация благородства личности. «Применение» слез детально расписывалось и определялось строгой иерархией между мужчинами и женщинами, господами и слугами, элитой и простолюдинами. В отличие от сенситивности, сентиментальность предполагала чувствительность без саморефлексии. Когда авторы романов XIX века обратились к «швеям и модисткам», они постарались вызвать у них сладкие слезы самоидентификации, которые до тех пор были прерогативой правящих классов. Тем самым слезы потеряли свой статус. Чтение слезного романа стало в «хорошем обществе» считаться проявлением дурного тона, как хлюпанье носом в церкви или в театре.
В конце XVIII — начале XIX века отношение к чувствительности было полярным. Поколение «Бури и натиска», состоявшее из очень молодых людей, недавних подростков, последовательно демонстрировало слезливость без границ и без меры. Иногда слезы скрывали под маской смеха и добровольно уходили из жизни, протестуя таким радикальным образом против мелкобуржуазной ограниченности общества.
Понемногу слезы утихали, всхлипывания делались тише. Граница между личным и общественным делалась все более четкой. В свете утвердился режим экономии телесных средств, он перевернул прежние правила выражения чувств. Теперь чувства скрывали. Даже самые чувствительные люди камуфлировали страдания, и глубочайшее горе переживалось без слез. Вместо демонстративной ранимости статус в обществе получило умение держать себя в руках. Тегнер рассказывал о том, как хотел плакать, но не мог, боясь проявить недостойную мужчины слабость. Но его смех и взрывы эмоций, необузданная потребность в сексе и пище свидетельствуют о глубоком внутреннем конфликте и переходят в мучительную меланхолию.
Во второй половине XIX века отношение к слезам становится все более негативным — «плачут только женщины и слабаки». Мужчина, не уронив своего достоинства, может позволить себе слезы только как проявление скорби. Похороны — единственная ситуация, где мужчины могли дать выход чувствам. И то с оглядкой. В 1825 году Аттербум рассказывал о похоронах 15-летнего мальчика, во время которых отец рыдал так безудержно, что заставил присутствующих прослезиться29. Всего несколько десятилетий спустя подобные ситуации превратятся в анахронизм. Яркая демонстрация чувств, всхлипы, плач и громкое сморкание стали считаться дурным тоном. Мужчины могли выразить свою чувствительность, роняя скупую слезу, женщинам тоже следовало знать меру — слезы в три ручья воспринимались как недостойная слабость. Переход к новым ценностям совершился незаметно, однако изменение было радикальным. Произошла кодификация, слезы окончательно признали «немужским делом» и начали иронизировать над теми, кто плачет от банальностей и клише. Публику, проливающую слезы над мелодрамой, элита презирала и считала вульгарной. Слезы прятали от чужих глаз и давали им волю наедине с собой в комнатах с запертыми дверями и наглухо задернутыми занавесками.
Сенситивность, таким образом, заговорила другим языком.
Плач объявили уделом женщин, а также больных и аутсайдеров. Слезы все чаще стали описывать как результат нервного приступа или срыва, эмоциональной вспышки или боли. Рыдания рвутся наружу, тело сотрясается от судорожных всхлипов. Затем наступают мрачное уныние и опустошенность. Происшедшее напоминает природную катастрофу, ураган, после которого остается лишь глухая, безжизненная тишина. Бурный выплеск эмоций свидетельствует о том, что чувства вышли из-под контроля.
В качестве болезненного симптома слезы также считались уделом женщин. И если у мужчин они могли служить доказательством глубины и искренности чувств, то у женщин — демонстрировали поверхностность и склонность к драматизации. Умение проливать притворные слезы приписывалось исключительно женщинам, поскольку они якобы легко принимаются плакать и быстро успокаиваются. Нередко, однако, женские слезы переходят в истерику. По мнению Шарко25, слезы являются четвертой и последней стадией истерического приступа.
Женские слезы не имели классовых границ. Говорили, что женщины плачут где и когда угодно: от счастья и от горя, от разочарования, при рождении ребенка и на свадьбе, над убитой птицей, над пролитым молоком и при звуках шубертовской сонаты. «Женщинам поплакать — все равно, что поболтать»30. У Эммы Бовари слезы были всегда наготове. Она плачет, когда расстроена или сердита, плачет над соответствующими романными атрибутами: лунным светом, красотой природы и поэзии. Она плачет от собственной экзальтированности и от неумения мужчины восхищаться ею так, чтобы ее глаза увлажнились слезой умиления. (Когда Родольф пишет мадам Бовари прощальное письмо, он понимает: Эмма ждет от него слез и, обмакнув палец в стакан с водой, он роняет каплю на письмо.) Чувствительность Эммы представлялась современникам неприличной. Если в XVIII веке слезы, пролитые над романом, показывали способность человека к сопереживанию, в XIX веке они являются свидетельством морального падения.
Установление в XIX веке четких границ между частным и общественным, с одной стороны, мужчиной и женщиной, с другой, явилось поворотным пунктом в истории слез. Когда выдержка и самоконтроль стали стержнем, на котором держится современная личность, слезливая сентиментальность сделалась обременительной, а слезы начали вызывать раздражение. Сильные чувства не освобождали личность, а, напротив, выводили ее из равновесия. Приступы слез у мужчин воспринимались как проигрыш или унижение. Отступить от принципа сдержанности и дать волю слезам — значило сравниться с женщинами, детьми, признать себя «тряпкой». Даже женщины, хотя за ними сохранилось право плакать, уже не могли, как раньше, проявлять таким образом благородство натуры. Женскую чувствительность теперь тоже приходилось скрывать, причем желательно в темной комнате с приспущенными занавесками и наглухо запертыми дверьми.
Гендерный аспект чувствительности
Несмотря на женские коннотации, сказать, что сенситивность имеет женское лицо и тело, никак нельзя. Феминистки считают, что мужчина украл это качество у женщины. По их мнению, чувствительность свойственна женщинам от природы, и сенситивность как социальный код не добавляет ничего нового к их образу. У женщин сенситивность существует на уровне инстинктов, а мужчины сознательно и целенаправленно имитируют ее.
Джулиана Скьезари утверждает, что среди различных мифов о мужской чувствительности основными являются два: о меланхолическом гении и об искренних и благородных мужских слезах. Мужчина присвоил «высокую» чувствительность и тем самым возвысился, женщина в то же время опустилась на уровень тривиальных чувств. «Сенситивный человек — чаще всего мужчина, и у этого образа нет соответствия среди представителей слабой половины человечества», — пишет Патриция Мейер Спэкс. «Культ чувствительности вращается вокруг качеств, которые приписывают женщинам, но которые, в действительности, им не присущи»31.
Исследователи отмечают, что принятые в то время формы выражения чувств позволяли женщине выбрать для себя определенный образ. В светском салоне женщина была' актрисой. Есть множество примеров из истории, свидетельствующих о том, насколько тщательно был продуман язык чувств: малейшие телодвижения могли иметь значение для коммуникации. Было известно, как следует слушать и как — исполнять романс, принимать волнующую новость, жестикулировать и толковать жесты собеседника. Вот рассказ Магдалены Сильверстольпе* об одном из приемов, устроенных в 1810 году в Упсале с приглашением таких известных литераторов, как Аттербум и Гейер**. Один из гостей читает вслух, Гейер, сидя в кресле, слушает и что-то рисует на листе бумаги. Магдалена Сильверстольпе встает за его спиной и разглядывает рисунок. Из ее глаз катятся слезы и падают на бумагу. «Он резко обернулся и увидел, что я плачу». В этот момент он «впервые заметил меня по-настоящему»32.
Для женщины из буржуазной семьи главное — дом, а не светское общество. В XIX веке мир женщины постепенно сужается. Но и дома она находится под прицелом множества глаз33. Особенно это касается незамужней девушки, которая вынуждена всюду и во всем демонстрировать хрупкость и женственность. Это один из парадоксов буржуазной культуры, требовавшей, чтобы женщина обучалась хрупкости и маркировала ее в соответствующих ситуациях при помощи целого арсенала приемов. Проблема состояла в том, что человек имел возможность оценивать себя только через взгляды и отношение окружающих. И Мэри Уол-стонкрафт26, и Джейн Остин резко критиковали утрированную сенситивность общества, ограничивающего развитие интеллекта женщины и превращающего ее в чувствительную кокетку. Здесь скрывается еще один парадокс. Чувствительность, которая считалась у незамужней женщины достоинством и притягивала к ней мужчин, после заключения брака превращалась в недостаток и источник раздражения. Женской ранимостью и хрупкостью сначала пользовались, потом выбрасывали на помойку, пишет Энн Бермингем34. А мужские дневники и письма того времени пестрят жалобами на плаксивость, капризность и чувствительность жен.
Таким образом, с гендерной точки зрения сенситивность представляет собой интересный андрогинный феномен с размытыми границами мужского и женского начала, что, однако, не исключает существования особой, фаллической, сенситив-ности. И если в XVIII веке границы полов еще не были четко обозначены (например, женский оргазм считался необходимым условием оплодотворения), то в XIX веке происходит постепенное разграничение гендерных ролей и появляются стереотипы: томные девушки, истеричные вдовы, ностальгирующие солдаты, меланхолические мыслители и хладнокровные карьеристы35.
Мужчины и женщины по-разному относились к чувствительности. Женщины видели в ней основу своего существа, мужчины — лишь одно из многих качеств, необходимых для различных целей социального общения. К месту использованная чувствительность подчеркивала мужественность человека и уровень его социальной компетентности, повышала эффективность коммуникации. Особенно важную роль она играла там, где устанавливались личные, деловые и профессиональные контакты — в банке, в клубе, в ученом сообществе, на водах и на курортах, й также в салонах, в семейной жизни и во время флирта.
Но возникает целый ряд противоречий. Джеймс Босуэлл*, например, рассказал в своих мемуарах не только о борьбе Сэмюэла Джонсона против норм и кодов сенситивности, но и о своих Собственных страданиях. В его дневниках подробно описаны случаи, когда он попадал впросак и, подобно Джонсону, мечтал оказаться там, где не действуют правила цивилизованного общества. Иногда он даже специально дразнил свет, играя роль «мерзавца» (blackguard): свински напивался, орал, общался с «отбросами» — пьяницами, ворами, сутенерами, шлюхами и маньяками. В такой роли он чувствовал себя «настоящим мужчиной» и тем компенсировал вынужденную утонченность официального образа, который ему навязывало общество и который пугал его своим женоподобием36.
Экономическое развитие общества изменило жизнь семьи и женщины. Сенситивная культура стала культурой потребления, и по мере того как укреплялся капитализм, развивался особый потребительский менталитет. Утонченность теперь подразумевала (см. «Госпожу Бовари») желание обладать тонкой, как лепесток, чашкой из настоящего мейсенского фарфора, фиалкового цвета тканью на платье, нежными и мягкими шагреневыми перчатками. Роль женщины все больше ограничивалась потреблением, стремление обладать вещью было катализатором чувства.
С гендерным вопросом царила полная неразбериха. Мужчины культивировали в себе женские качества и становились женоподобными, чтобы больше походить на мужчин. Долго так продолжаться не могло. На помощь пришла наука и занялась феминизацией нервной системы одновременно с маскулинизацией тела. Нервы должны быть мягкими, мышцы — твердыми. Нервам женщин приписывали большую восприимчивость и возбудимость, так называемую внешнюю сенситивность. Это представление просуществовало на протяжении почти всего XIX столетия, оно отражено в самых разных медицинских, литературных и популярных жанрах и даже встречается в трудах Шарко и Фрейда. Непонятность, непредсказуемость и неоднозначность поведения женщины стали притчей во языцех. Вопрос об искренности и истинности чувств неминуемо затрагивал формы их проявления. И если скупая мужская слеза априори считалась искренней, то женские слезы постоянно находились под подозрением. Будучи хорошими актрисами, женщины, по общепринятому мнению, плачут, чтобы скрыть грех, не отвечать на обвинения или просто не делать того, что им не хочется.
Двойственность отношения к женской сенситивности проявлялась повсеместно. Затуманившиеся слезами глаза придавали женщине неизъяснимую притягательность. Мягкость и нежность привлекали больше, чем фривольная легкость поведения. Одновременно мифы о сенситивности рождали все новые фантазии о женской доступности. Считалось, что даже когда губы (и добродетель) говорят: «Нет», сердце женщины отвечает: «Да». В отношениях между полами культивировался своего рода эротический язык слез. В романах XIX века, например у Стендаля, толкование женских слез становится частью искусства соблазнения: о чем говорит быстрый поворот головы и попытка скрыть слезы, почему увлажнились или покраснели глаза, какое символическое значение имеет носовой платок из мягкого батиста? Как себя вести, если девушка позволила стереть слезу с ее прекрасной щеки? «Слезы, — писал Йэн Миллер, — единственный вид выделений организма, который не вызывает брезгливости»37.
Чувствительность творческого человека
Снситивная личность в XIX веке подвергается процессу феминизации, покрываясь налетом будничности или сентиментальности, но остаются профессиональные сферы, в которых чувствительный мужчина сохраняет свою мужскую идентичность. Это искусство, наука и, в частности, узкая сфера изобретательства. Яркими примерами тому служат Альфред Нобель и Рудольф Ди-Зель. Нервная восприимчивость, таким образом, ассоциируется € интеллектуальным творчеством (и далее — со всеми видами Творчества).
Данный тип во многом напоминает классического меланхолика, который в глазах общества тоже имел высокий интеллектуальный статус. В истории меланхолии мыслителей всегда считали легко ранимыми и уязвимыми людьми. Высокое потребление умственной (не физической!) энергии истощает личность.
Мужчины-интеллектуалы нередко подтверждали этот вывод, демонстрируя обществу гиперсенситивное немощное тело, как у героев романа Пруста, Томаса Манна, Генри Джеймса или Райнера Марии Рильке.
Связь между интеллектом и различными формами телесной рафинированности находит выражение также в аскетической традиции и особенно в ее меланхолическом проявлении — акедии. Свидетельством высокого интеллектуального статуса могли быть педантичная самодисциплина (Кант), всепожирающий внутренний огонь и употребление наркотиков (Фрейд), психическое выгорание (Макс Вебер) или ипохондрия (Нобель). Сенситивность проявлялась в форме чувствительности к запахам, ощущениям, касалась работы, еды, сна или любой другойы сферы жизни человека. Иногда она словно бы в точности копировала меланхолическую ипохондрию, демонстрируя обостренность восприятия и нетерпимость к окружающему миру. Популярная медицина выделила следующие симптомы сенситивности: головная боль, ощущение тяжести в груди, бессонница, нехватка воздуха, подавленность и бесцельная суетливость. Считалось, что сенситивный человек воплощает в себе основные устремления современной цивилизации и ее уязвимость, причем последняя, если ее не ограничивать и не контролировать, может перерасти в болезнь.
Так родилась одна из центральных идей современности: боль, выраженная через тело, весомее, чем боль душевная. Нервам приписали новую функцию, и они стали отвечать не только за чувства, но и за психосоматику.
На практике телесная чувствительность имела большие преимущества. Она давала право на уход от мира, маркировала вознесение в высшие духовные сферы и создавала условия для внутренней концентрации. Кроме того, ею можно было объяснить любые отклонения от общепринятых норм, нежелание быть как все.
Классический пример — Чарльз Дарвин. Говорят, он был слаб здоровьем и страдал от целого «букета» душевных и физических немощей38. Кроме хронических заболеваний, его мучила «постоянная усталость, прежде всего от разговоров и общения». Эти слова он написал в 34 года. Разница между тем Дарвиным, который в 20-летнем возрасте ступил на палубу «Бигля», и больным, уставшим человеком, роль которого он выбрал для себя десять лет спустя, была огромна.
Многие из биографов Дарвина объясняли его чувствительность реакцией на собственное эволюционное учение и страхом за последствия, которые оно могло иметь для религии. Психоаналитики предложили целый список различных объяснений, начиная от эдипова комплекса и скрытого бунта против отца до садомазохистских наклонностей. Но гиперчувствительность Дарвина можно рассматривать иначе — как ресурс и очень удачную форму защиты. Чувствительность пищеварительной системы освобождала его от многочисленных званых обедов («Я устал от интеллектуальных нагрузок и не могу обедать вне дома»). Плохое самочувствие позволяет ему сократить разъезды й утомительные передвижения («Любое отклонение от привычного графика лишает меня сил, каждый приезд в Лондон выби-Ьает из колеи»). Смертельная усталость, сковывающая его после дёсятиминутной лекции, ограждает от множества назойливых приглашений. Внезапные приступы дурноты, накатывающие на Дарвина во время разговоров с коллегами — Эрнстом Геккелем, Томасом Генри Хаксли и Чарлзом Лайелом*, позволяют ему избегать бурных научных дискуссий. «Нездоровье... спасало меня от неприятностей социальной и светской жизни», — лаконично Замечает сам Дарвин.
Фридрих Ницше тоже любил демонстрировать свою чувствительность. Она распространялась на все немецкое, в частности
, Эрнст Геккель (1834-1919) — немецкий естествоиспытатель и философ; Томас Генри Хаксли (или Гекели, 1825-1895) — английский зоолог и эволюционист; Чарлз Лайел (1797-1875) — английский естествоиспытатель, основоположник современной геологии.
на немецкую еду («суп перед обедом... вареное мясо, жирно и мучнисто приготовленные овощи»)39. Но также касалась языка. «У Ницше почти физическое чувство языка и стиля», — пишет один из его биографов. Он реагирует на слова телесными симптомами — головокружением, беспокойством, усталостью и рвотой. (Интересно, что мужская чувствительность нередко принимает форму тошноты, рвоты или позывов к рвоте.) Так же остро Ницше реагирует на музыку. У него неоднократно начинались приступы мигрени после прослушивания сочинений Рихарда Вагнера. Когда однажды вечером друг сыграл при нем на фортепиано отрывок из «Сумерек богов», Ницше почувствовал себя нехорошо и взял с приятеля обещание никогда более не исполнять при нем «эту безумную, отвратительную музыку Вагнера», потому что он, Ницше, «вообще с трудом переносит музыку»40.
У Марселя Пруста с раннего детства была астма, при этом он всю жизнь кокетничал и бравировал своей чувствительностью. На свадьбе брата, например, он привлек к себе общее внимание, нарядившись в три пальто, несколько пар перчаток и замотав шею и грудь теплым шарфом. Гостям Пруст объявил, что проболел несколько месяцев и чувствует, что может вот-вот заболеть снова. С 35 лет он почти не встает с кровати, демонстрируя миру крайнюю степень гиперсенситивности: телесную слабость и остроту чувств. Пруст почти ничего не ест и не переносит запаха еды, в его парижской квартире на бульваре Османа, 102, нельзя готовить, чтобы не раздражать хозяина запахами пищи. Сам он лежит в спальне, интерьер которой напоминает салон, стены отделаны пробкой для звукоизоляции. Занавеси задернуты, чтобы не проникали свет и шум с улицы. Единственный запах, приятный Прусту, — аромат его табака. Прикуривал он всегда от восковой свечи, день и ночь горевшей в спальне, — запах спичечной серы был ему противен, еще больше раздражало чирканье спички о коробок. Пруст работает по ночам, когда вокруг тихо, а день проводит в полузабытьи, одурманенный опиумом, вероналом или трионалом. «Лучше всего я вижу в темноте», — пишет он41.
В среде европейских интеллектуалов, живших на рубеже Х1Х-ХХ веков, отмечалось очень много случаев телесного воплощения сенситивности. Эти люди реагировали на малейшее недомогание. Многие из них работали столь же продуктивно, как Дарвин, Ницше или Пруст, и при этом всегда полагали, что их жизнь под угрозой. Деятельный и активный шведский профессор математики Гёста Миттаг-Леффлер постоянно переживает за свое здоровье. Он тщательно выбирает меню: рыба, тосты, рубленый шпинат, вареный рис полезны, все прочее под запретом. На приеме у доктора он жалуется на боли в желудке, однако объясняет их профессиональными неудачами. Его брат Фритц, тоже профессор, навещая родственников, мог весь вечер просидеть в прихожей — воздух в домах с центральным отоплением был для него слишком сух, а если кто-то из гостей курил сигару, Фритц не входил в дом совсем. Он был вегетарианцем и до смерти боялся микробов. Случалось, его разбивал паралич, но уже спустя несколько недель Фритц благополучно вставал на ноги. Лейтмотивом всего происходящего была меланхолия. «День рождения с письмами и глубокой меланхолией», — пишет Фритц Миттаг-Леффлер в своем дневнике в 1911 году42.
Депрессия, усталость, возбуждение и раздражительность— эти состояния были типичны и для Генри Джеймса, и для Вирджинии Вулф, и для Райнера Марии Рильке. Состояние может быть описано как своего рода ментальный тиннитус": хаос в чувствах, гипертрофированные ощущения, нервозность и нерешительность меланхолика.
Покой приносит только творчество.
Гиперчувствительность подразумевает два прямо противоположных свойства личности, каждое из которых одинаково дорого тому, кто стремится подчеркнуть свой творческий статус. С одной стороны — отречение от собственного тела и изоляция в духе аскетизма. С другой — романтическая фиксация на внутреннем «Я», своих ощущениях и, конечно же, «нервах».
Здесь снова встает вопрос о культурном заимствовании. Гиперчувствительность стала общепризнанным и даже обязательным качеством интеллектуала. Она проявлялась прежде всего в отношении к еде, и по симптомам напоминала меланхолию. Еда раздражала своим видом, запахом и консистенцией. Процесс жевания, глотания и последующего переваривания был отвратителен с точки зрения чувствительного человека. В биографиях многих великих людей — от Бойля и Ньютона до Байрона, Кафки, Вулф и Виттгенштейна — есть факты отказа от еды, жалобы на проблемы с пищеварением, сведения о ритуалах, связанных с принятием пищи43.
Эти рассказы могут показаться не более чем анекдотами. Но ведь история сохранила их, значит, они важны для создания определенного образа. Физическая уязвимость как бы усиливает мощь творческой мысли. При таком подходе можно смело утверждать, что прикованный к инвалидной коляске гениальный физик, «оракул», Стивен Хокинг, является воплощением высшей степени сенситивности44.
Но чувствительность может проявляться на любом уровне, и сегодня это качество связывают с именами многих известных политиков, экономистов, ученых. Тем самым определенные свойства личности автоматически соотносят с высоким культурным уровнем и большими достижениями.
Чувствительность и цивилизация
Все перечисленные качества сыграли значительную роль в формировании образа современного человека, в плоть и кровь которого вошли чувствительность, раздражительность и тревога по поводу всего, что происходит в нашем непонятном и непредсказуемом окружающем мире.
Характерный для XVIII века культ чувствительности с его парадоксами и гендерными особенностями также может быть понят только с учетом социальной ситуации. Данные о строении нервной системы сразу были приняты на вооружение обществом, где шла ожесточенная борьба за положение и власть и где тот, кто хотел сделать карьеру, должен был развивать свою социальную идентичность и компетентность. Используя «язык нервов», человек мог представить себя таким, каким ему хотелось быть (в наши дни люди показывают свою успешность, востребованность и активность при помощи «языка стресса»). Чувствительность имела тысячи разных проявлений. Она реализовывалась во множестве вариантов, которые позволяли отличить аристократию от простонародья, крупную буржуазию от чиновничества, человека «хорошего происхождения» от безродного выскочки. Эта увлекательная «игра» велась по определенным правилам, и нередко в погоне за формой выхолащивалось содержание.
Медицина тоже активно участвовала в социальных процессах. Врачи разрабатывали тему нервов и предлагали соответствующие модели для описания классовых и половых различий без учета данных физиологии. С некоторой натяжкой можно сказать, что не врачи популяризировали в обществе новые данные о строении нервной системы, а общество своим давлением заставило ученых изменить подход к изучению и описанию человека (в наши дни стресс точно так же вынуждает науку искать причины восприимчивости к нему)45. И в медицинских, и в газетно-журнальных публикациях много внимания уделялось «нервам». Через «нервы» человек мог понять себя самого и описать свои реакции.
Уязвимость и ранимость признали характерным свойством элиты. Современники думали, что это неизбежное следствие прогресса. Влияние общества тогда еще не учитывали. Доктора видели корень проблемы в неумении ограничивать воздействие нервных раздражителей в форме экстравагантных наслаждений, потребления, посещения различных статусных мест и престижных мероприятий. Выбирая подобный стиль жизни, человек попадает в порочный круг желаний. Он создает свой образ, рискуя однажды потерять меру, выйти за границы допустимого, перенапрячься и заболеть46. Так были заложены основы модели современной личности, которая, стремясь достигнуть определенного социального статуса, доводит себя до истощения.
Представление о «нервах» как социальном капитале благополучно перекочевало из XVIII века в XIX. С тем, однако, исключением, что границы между классами и биологическими полами теперь выделялись очень четко. Изменились и формы: бурные проявления чувств не приветствовались, сенситивность стала более сдержанной, обращенной внутрь себя. Правила этикета запрещали безутешно рыдать, демонстрировать чувствительность, утирать друг другу слезы. Хлюпать носом — даже от избытка чувств — стало неприлично, внезапный румянец наводил на мысли о нечистой совести. Чувствительность приобретала женские черты, чувства запрятывали подальше, реакции тела старались обуздать — викторианское общество испытывало ужас перед любыми проявлениями телесности. Поменялись также коды: теперь в чести были умение владеть собой, сдержанность и достоинство.
Нельзя, однако, сказать, что современный человек полностью несет ответственность за собственную сенситивность. Сам он развить ее не мог. Ее рождает общество. Общество создает пресс, который давит на тех, кто идет в первых рядах и стремится к новым достижениям. Ситуация парадоксальная. Прогресс делает человека уязвимым. Те силы, что способствуют развитию общества, лишают людей сил.
Существует две точки зрения на проблему соотношения сенситивности и общества. Согласно первой из них, индивид сам виноват в своей уязвимости. Вторая освобождает человека от ответственности. В обоих случаях доказательства опираются на понятие «нервы». Остается, однако, непонятным, чем обусловлена сенситивность общественной элиты: особенностями ее нервной конституции или тем прессом, который давит на особо «продвинутых» представителей общества и провоцирует перенапряжение нервной системы. (Вопрос актуален и по сей день, и неясно, стал ли человек хуже переносить нагрузки или нагрузки сделали его более уязвимым?)
Уязвимость как понятие и как состояние имеет собственную историю. Процесс становления современного чувствительного человека одновременно происходил в нескольких измерениях: социальном, моральном и медицинском. Культурная социализация проходила через язык чувств. Этот язык отражал новую социальную психологию, которая определяла взаимодействие во всех сферах — наглядное доказательство того, как определенная структура чувств может одновременно и создавать, и узаконивать некое классовое и политическое устройство. После заучивания и интернализации27 чувство (раздражительность), чувствительность (ранимость) и состояние (сенситивность) находят воплощение в телесных проявлениях.
Понятие «нервы» успешно использовалось медициной для обоснования целого ряда социальных и гендерных особенностей личности. С конца XVIII века «нервы» превратились в классовую характеристику. К невротикам относились с большим пиететом. Они олицетворяли собой напряжение, существующее между человеком и его социальным окружением. Вектор давления при этом направлен не вовне, а вглубь собственного «Я». Невротик всегда говорит только о себе, о своих чувствах и ощущениях. В журналах приема пациентов и в медицинских картах он создает собственную картину мира, выступая прекрасным рассказчиком. Шведский врач, специалист по нервным болезням, Фритьоф Лен-мальм приводит в своих записках множество историй о нервных и ранимых личностях47.
Сенситивность означала принадлежность к элите общества. Едва заметная, но четкая линия идет от сенситивных завсегдатаев салонов XVIII века к современным манхэттенцам, которые для шика обзаводятся собственным психотерапевтом. С течением времени сенситивность, как и меланхолия, стала менее яркой. Установление границ между нормой и болезнью привело к тому, что гипертрофированные варианты чувствительности были признаны патологией и исчезли с общественного горизонта. В наши дни есть исследователи, которые считают консюмеризм наиболее приемлемой для современного общества формой сен-ситивности48.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК