1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Сочинения в жанре технической утопии, как показывает наблюдение, отнюдь не редкость в литературе и даже напротив: их так много и читательский спрос на них так велик, что невольно заставляет предполагать существующую в обществе потребность в такого рода книгах. Следовательно, сам собой напрашивается вопрос: почему именно техника дает такую обильную пищу для разума, упражняющегося в построении утопий? В прежние времена авторов такого рода сочинений прежде всего интересовало государство, и книга, давшая название всему этому направлению, трактат Томаса Мора «De optimo rei publicae statu, de que nova insula Utopia»,{3} была романом о государстве. Самый выбор темы, вытеснение старых тем новыми показывает, как меняется интерес к данному предмету. Интерес к себе вызывает не то, что уже доступно для наблюдения в готовом, законченном виде: прошлое и настоящее не привлекают внимания, любопытными представляются те возможности, которые таит в себе будущее, и объектом интереса становятся явления, в которых вырисовываются черты будущего. Для утопии требуется схема, несущая в себе возможности рационального развертывания, а в настоящее время самую удобную схему подобного рода предлагает техника. Ни одна другая схема не может в этом отношении соперничать с техникой, и даже социальная утопия меркнет, если она не подкреплена темой технического прогресса. Без нее социальная утопия теряет правдоподобие. Век технического прогресса еще не пришел к своему завершению, он протекает на наших глазах, и его стремительное развитие неуклонно ускоряет свой бег. Технический прогресс не идентичен историческому движению, которое наряду с технической сферой охватывает многие другие стороны жизни, однако играет в нем служебную роль кузнечной мастерской.

Утопист не пророк и не провидец — даже в том случае, когда его предвидения сбываются и предсказания получают подтверждения. Никому не придет в голову говорить о пророческом даре Жюля Верна или Беллами, поскольку ни тот ни другой не были пророками: они не ставили перед собой такой задачи, потому что не питали к тому призвания, а следовательно, не обладали ни соответствующим знанием, ни даром вещего глагола. В лучшем случае, им удавалось угадать кое-что, чему суждено было осуществиться в грядущем. Они шутя рисовали картины будущего, но это будущее никогда не представлялось им с той непреложностью истины, с какой видят его живущие по вере и религиозно мыслящие люди. Эти писатели всего лишь проецируют в будущее уже улавливаемые в настоящем возможности, описывая их дальнейшее развертывание рационально-логическими средствами. Ничего большего от них и требовать нельзя. Если от пророчеств и прозрений мы требуем, чтобы они сбывались в точности, как предсказано, то от утопии мы ожидаем всего лишь намека на правдоподобие и известной вероятности в пределах разумного. Нечто совершенно неправдоподобное и невероятное производит на нас неприятное впечатление, кажется скучным и недостойным внимания. Следовательно, для того чтобы фантастическое предположение привлекло наше внимание и пробудило интерес, оно должно взывать к нашему разуму. Надо, чтобы оно подкупало нас последовательностью рассуждения, внутренней логикой, холодными доводами ума. Тот, кто хочет невероятное представить вероятным, добьется этого трезвостью интонации, сухостью слога. Именно этими средствами, как правило, пользуются авторы утопий, чтобы увлечь за собой читателей в путешествие на луну, к центру земли или куда бы то ни было еще. Потчуя нас небылицами, они призывают на помощь науку, чтобы прикрыть их несбыточность.

Однако в чем же заключается собственно утопическая часть утопии? Она заключается в соединении несоединимого, в несоблюдении границ, в неоправданных выводах, делаемых из противоречивых предпосылок. Тут не действует правило: a posse ad esse non valet consequentia.{4} Обратившись к такой утопии, например к техническому роману, мы обнаружим, что его утопизм заключается не в технической схеме, которую развертывает перед нами писатель. Автор может описывать города с самодвижущимися тротуарами, где каждый дом представляет собой совершенную жилую машину, на каждой крыше имеется аэродром, а все заказы поступают к хозяйке по системе трубопроводов в готовом виде прямо на кухню, где обед варится сам или подается на стол роботами, он может рассказывать, что стены домов сделаны из особенного вещества, которое светится в темноте, а шелка, в которые одеты обитатели города, произведены из мусора или из кислого молока, — все это еще не делает из писателя настоящего утописта. И дело здесь не в том, осуществится ли это в действительности, а в том, что все это не выходит за пределы возможного. Такие вещи мы спокойно принимаем к сведению как нечто возможное, не вдаваясь в рассуждения о том, какой от них может быть реальный прок. В утопию такие сочинения превращаются тогда, когда автор, описывая подобную картину, начинает внушать нам, что в этих домах живут более совершенные люди, что они не знают зависти, что у них не бывает убийств и супружеских измен и что им не нужны законы и полиция. Ибо тем самым автор утопии уходит от технической схемы, в рамках которой развертывались его фантазии, и чисто утопически сопрягает с этой схемой уже нечто иное, не имеющее к ней отношения и из нее не выводимое. По этой причине Беллами был в большей степени утопистом, чем Жюль Верн, который гораздо последовательней придерживался заданной схемы. Фурье, как социальный утопист, вполне серьезно верил, что если бы люди приняли и провели в жизнь его утопии, то даже морская вода превратилась бы в сладкий лимонад, а китов можно было бы запрягать и они дружно повлекли бы по морю корабли. Он приписывал своим идеям силу, превосходящую чары Орфея, и продолжал в них верить даже после крушения своего фаланстера «La Reunion». Если бы Фурье хоть немножко задумался, то, наверное, и сам бы сообразил, что морские животные не могут жить в лимонаде: ведь хороший лимонад должен быть приготовлен не из суррогатов, а из лимонов. Надо было очень постараться, чтобы измыслить эту приторную картинку! Над такими вывертами рассудка можно было бы только посмеяться при условии, что ты не принадлежишь к числу тех, кто на своей шкуре испытал пагубные последствия этих бредней. Однако надо все же признать, что всякой системе кроме цельности требуется еще крупица утопической соли, иначе она никого не увлечет. В качестве примера могут служить философские теории Конта. Сегодня, когда позитивизм повсюду, включая даже частные научные области, вытесняется из своих исконных владений, это проявляется особенно отчетливо. Очевидно, мы уже прошли ту пресловутую третью и высшую позитивную стадию человеческого развития, к которой, по утверждению Конта, принадлежало его учение, а его девиз «Voir pour pr?voir, pr?voir pour pr?venir»,{5} подобно выдвинутой им естественной иерархии наук, совершенно утратил свое значение. В учении Конта есть оттенок какого-то сепаратизма; в его основе лежит та уверенность в надежности существующих условий, которая нами давно утрачена. Когда жизнь вступает в новую зону, чреватую опасностью, меняется все — и сам наблюдатель, и его наблюдения. Увлечение позитивизмом — удел спокойных времен.