23

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

23

Итальянский историк Гульельмо Ферреро в своей книге о власти приводит четыре принципа легитимности, на которые может опираться государство: принцип наследования, выборный принцип, монархически-аристократический принцип и демократический принцип легитимности. Мы можем не углубляться здесь в обсуждение этой систематизации с точки зрения ее основательности, но по поводу принципа легитимности заметим следующее. Там, где он проявлялся на протяжении истории и где служил оправданием власти, он неизменно сочетался с правом собственности. Легитимный приход к власти предполагал порядок, основанный на собственности, и именно поэтому потрясение основ собственности сильнее всего подрывало принцип легитимности. Наиболее отчетливо это видно при передаче власти путем наследования, в которой можно отметить непосредственную параллель с наследованием собственности. Подрыв легитимности, приводящий к иллегитимной узурпации власти, может иметь различные причины. Если в качестве основы легитимности выбирается, как это было сделано Талейраном и Меттернихом, монархический принцип наследования, то прерывание наследования ведет к подрыву легитимности. Если в качестве основы легитимности берется, как это было в случае Наполеона III, волеизъявление нации путем плебисцита и легитимность трактуется как проявление национального принципа, то такая легитимность монарха устанавливается и отменяется путем национальных выборов.

В XIX веке наступает кризис принципа легитимности, который постепенно углубляется. Причина заключается в развитии машинного капитализма, под влиянием которого начинается распад порядка, основанного на собственности. Кризис легитимности, выразившийся в борьбе монархии и демократии, машинного капитализма и машинного социализма, обостряется по мере того, как продолжается развитие технического коллектива. Расшатывая основы собственности, технический коллектив одновременно подрывает прежний принцип легитимности, не предлагая взамен нового. Иного принципа легитимности просто неоткуда уже было взять по той причине, что определяемый механическими законами технический коллектив невозможно связать с какой-либо формой легитимности. Вместе с упразднением собственности он одновременно упраздняет и правопорядок, опирающийся на собственность. Коллектив опирается не на правопорядок, а на функционирование машинной техники. Не только выборы, но и плебисцит внушает в условиях технического коллектива все меньше доверия, его результаты становятся все более сомнительными, так что он оказывается ненужным; путем выборов и плебисцита в этих условиях уже не закладываются основы новой легитимности. Функционер, возглавляющий такой коллектив, вынужден довольствоваться видимостью легитимности, то есть просто обходиться без нее. Технический коллектив — это перманентная революция. Там, где он сохраняет демократические институты выборов и плебисцитов, он придает выборам тот механический характер, который ставит избирателей в условия механического принуждения. Выбрать означает здесь так или иначе отдать свой голос за коллектив. Тот, кто не голосует за коллектив, подвергает себя опасности и оказывается под угрозой. Функционер, который возглавляет коллектив, является не легитимным монархом или президентом, а узурпатором. Это tyrannus absque titulo,{198} так как его власть опирается не на правовые основания, а на совокупность механических сил, которые находятся в его распоряжении. Он держит в своих руках центральный пульт управления этой механикой и нажимает на кнопки. Распорядительная власть, которой он обладает, велика. И тем не менее он, вследствие того что связан с механикой, исполняет роль пассивного орудия. Правитель здесь не автономная величина, в нем отчетливо видны черты, выражающие его инструментальный характер. Он всегда остается функционером, прочно связанным с коллективом, и не может освободиться от этой зависимости. Его историческая задача заключается в управлении коллективом.

При отсутствии легитимности между правящей верхушкой и управляемыми людьми устанавливаются, отмечает Ферреро, отношения взаимного недоверия и страха. После того как коллектив достигает определенной степени могущества, с этим страхом уже не могут покончить никакие выборы и плебисциты. Характерным признаком развитого коллектива является царящий в нем страх, который постоянно усиливается и все больше овладевает людьми. Коллектив словно бы производит страх подобно тому, как он производит товары, с той только разницей, что страх гораздо труднее потребляется, чем товары. Представляется достаточно очевидным, что этот страх как-то связан с отмиранием отношений собственности, основанных на ручном труде. Потому что вместе с ним приходит конец той надежно устроенной жизни, которую мог вести человек, опираясь на собственность. В условиях коллектива собственность и право наследования почти ничего не значат. Брак и семья также теряют твердую почву, поскольку они опирались на собственность. В период машинного капитализма складывается та карликовая семья, состоящая только из родителей и несовершеннолетних детей, которая распадается, когда дети достигают совершеннолетия.

Между тем нарастание страха объясняется еще и рядом других причин. Технический коллектив по определению не связан вещественными и пространственными границами. Он не признает дистанций, а страх всегда возникает там, где утрачена дистанция. Дистанция же утрачивается тогда, когда я теряю власть — власть над собой и над другими людьми, власть над временем и пространством, власть над явлениями, над событиями и процессами, над методами, которыми я пользуюсь. Этот страх зарождается в коллективе несмотря на то, что он стремится к отождествлению правящих и управляемых, хотя он претендует на то, что будто бы осуществляет все потенциальные возможности демократии. Страх появляется несмотря на то, что в техническом коллективе экономический принцип свободной конкуренции уступил место конкуренции, основанной на механическом принципе производительности. Страх появляется несмотря на то, что люди трудового коллектива по своей субстанции более однородны, чем люди, живущие в условиях собственности, а условия жизни стали более единообразными. Но мир становится непонятнее и страшнее, и вместе с этим все отчетливее проявляется беззащитность и бесприютность человека.

Несомненно, что при разрушении порядка, основанного на собственности, вместе с ним рушится все, что делало жизнь надежной, рушится вера и уверенность, которая была у человека, пока устойчивость жизни обеспечивалась определенностью признанных границ. В условиях механической организации я нигде не могу чувствовать себя в безопасности, угроза может таиться где угодно, притеснения со стороны организации отличаются непредсказуемостью и неожиданностью. Точность ее функционирования не гарантирует мою безопасность, как раз эта точность и становится источником всех неприятностей и угроз. Число точных механических предписаний я могу только умножить, упраздняя границы вещей, и делая это, я подвергаю человека новым притеснениям. Об этом еще никогда не задумывался ни один из представителей точной науки, его никогда не посещала даже слабая тень подобной догадки. Вы спросите, почему? Потому что его задача — разрушать границы вещей и заменять их механическими предписаниями. Почему коллектив вынужден использовать против человека все новые способы принуждения, почему он все больше и больше превращается в тюрьму? Потому что коллектив опирается на механически оказываемое принудительное воздействие и потому что следствием этого принуждения является тот регресс, который был описан в «Совершенстве техники». В человеке зарождается страх, потому что аппаратура несет в себе угрозу для него, и потому что эта беспредельно развивающаяся аппаратура превращается в организацию, и потому что этот союз порождает взрывоопасные силы вулканической мощи, которые грозят причинить ему чудовищные по своему масштабу разрушения. Древний Тифон, его сыны и дочери, пробуждаются от долгого сна. Все здание технического коллектива сотрясается от этих сил, которые он уже не в состоянии укротить и держать в узде. А люди, живущие в этом коллективе, со свойственной им повышенной чуткостью, заставляющей их нервно вздрагивать при каждом близком и отдаленном сотрясении, уже ни на минуту не могут избавиться от страха, который они постоянно ощущают в среде автоматизированной техники, от страха, который внушает им прочно связанное с коллективом будущее. В этом страхе чувствуется ожидание, как будто бы все замерло перед грядущим мощным взрывом.

В условиях коллектива страх так и выпирает из всех щелей, он заметен повсюду. В качестве примера того, как относится человек к окружающему миру, который перемалывает собственность, стирает ее в порошок, мы рассмотрим экзистенциализм французского образца, в лице его главного представителя Жана Поля Сартра. Экзистенциализм всегда появляется как выражение бедственного положения, и это бедственное положение имеет исторические причины. Само понятие экзистенции не позволяет рассматривать его вне исторических условий. Человек страдает от исторических особенностей своего экзистенциального бытия. Если какая-то причина так упорно и настойчиво заставляет сознание человека постоянно возвращаться к мысли о его экзистенции, экзистенциальном бытии, что он сосредоточивается на ней как на центральной проблеме, то в этом находит свое отражение не столько его природа, сколько историческая ситуация. Историческая ситуация столь неотступно преследовала человека, что он начал сознавать свою бедность. Мы опишем вкратце, как это выразилось в философии Сартра.

Одно из положений сартровского экзистенциализма гласит: «L’homme est un ?tre chez qui l’essence est pr?c?d?e par l’existence».{199} Здесь, как в средневековой философии, противопоставляются друг другу existentia{200} и essentia.{201} Отсюда следует, что мышление понимается как дополнение, которое обусловливает переход возможности в действительность. Положение Сартра не ново, и если бы оно означало то же, что выражено в схоластической формуле operari sequitur esse,{202} с ним можно было бы согласиться. Однако у Сартра это положение выступает лишь в качестве искусственного приема, который не ведет никуда дальше. Потому что как ни меняй местами essentia и existentia, ставя одно впереди другого, это ничего не даст. Каждая existentia предполагает, что есть соответствующая essentia, так как все сущее предполагает определенное качество. А каждая essentia не может обойтись без existentia, так как именно в качестве проявляется сущее. Это справедливо для всякой «raison d’ordre philosophique et logique»,{203} о которой говорит Сартр в своем сочинении «L’existentialisme est un humanisme».{204} Так что же я должен представлять себе под existentia, которая первична по отношению к essentia? Быть может, ens rationis{205} в чистом виде или, лучше сказать, ens metaphysicum?»{206} Это разделение essentia и existentia, которое мы встречаем у Сартра, представляет собой искусственный прием, при помощи которого он переходит к свободе воли и свободе выбора. Говоря о поступке, Сартр делает акцент на акте выбора, то есть свободе выбора придается в его философии повышенное значение, как это происходит во всех случаях перехода от континуальности к дискретности. Сартр утверждает, что человек сам выбирает себя и, выбирая себя, одновременно выбирает всех остальных людей. Из этого следует, что индивидуальный выбор предваряет собой все остальные, так как субъективный акт выбора является основой всякой свободы — как моей собственной, так и свободы других людей. Но когда вот так говорится, что человек сам себя выбирает, это на поверку оказывается тавтологией. Этот выбор еще ничего не говорит о сущности свободы. Что чему предшествует: человек своей самости, своему Я, или самость, человеческое Я, — предшествует человеку? В зависимости от этого нужно ставить existentia перед essentia или, наоборот, essentia перед existentia. Вопрос о том, что было раньше — курица или яйцо, никуда не ведет. А если я скажу, что человек сам себя выбирает как человека, получится тавтология. Зато свою свободу я должен создать, ибо если я ее не создаю, ее нет. Я не могу согласиться на то, что ее создаст для меня кто-то другой, потому что так ничего не получится.

По сути дела, экзистенциализм — это не что иное, как одряхлевшее и обветшавшее картезианство. Но в декартовском cogito звучит доверие к мысли, нетронутая сомнениями уверенность в ее возможностях, от которых в экзистенциализме не осталось и следа. Картезианство сартровского образца окрашено сенсуализмом. Его преследуют чувства тревоги, отчаяния и отвращения (angoisse, d?sespoir, naus?e). Возможно, отвращение — самое показательное из них. Оно связано с обонянием, и там, где вызываемые им неприятные ощущения достигают наибольшей силы, они указывают на присутствие мощных очагов гниения. Там, куда слетаются «мухи», поблизости должен быть разлагающийся труп. Отвращение к человеку, отвращение от человека переполняют экзистенциализм и, переливаясь через край, готовы затопить все вокруг. Экзистенциализм всегда неразрывно связан со страхом и, в конечном счете, завершается отчаянием. Как страх и отчаяние, так и отвращение представляют собой нечто экзистенциальное. В то же время оно служит симптомом, оно позволяет мне, обнаружив в человеке этот симптом, сделать четкие заключения относительно этого человека. Отсутствие отвращения, свобода от этого чувства — признак душевного благополучия, в то время как его присутствие — признак неблагополучия, начавшегося распада. Тот, кому отвратителен человек, не может быть ни христианином и гуманистом, ни язычником, он перешел черту, за которой происходят скверные, омерзительные вещи, внутренние отправления организма, которые вместо того, чтобы совершаться там, где им положено, вырываются наружу и, проступая из-под кожи, оказываются на поверхности. Это бескожее мышление, и описываемый им человек тоже бескожее существо.

Человек, описываемый Сартром, это человек без собственности, очутившийся между распадающимся порядком, основанным на собственности, и техническим коллективом, как между двух стульев. Позади у него ничего не осталось, а впереди все определяется техническими целями коллектива: «une vision technique du monde, dans laquelle on peut dire que la production pr?c?de l’existence».{207} Этот человек откровенно показывает свое нежелание растворяться в техническом коллективе и стать рабом его механической детерминированности. Между тем он уже в значительной степени живет по законам коллектива, пользуется им, чтобы от него освободиться. Он, не раздумывая, пользуется институтами коллектива и попадает в такую зависимость от его механических приемов, какую можно видеть на примере персонажей, действующих в романах Сартра. Одновременно этот человек защищается от коллектива тем, что Сартр называет актом выбора. На примере этого человека мы видим также, что в сущности представляет собой этот акт выбора, то есть мы можем наглядно увидеть, что представляет собой existentia и essentia этого человека.

Об этом можно сказать следующее. В своих литературных произведениях Сартр выступает как создатель образа так называемого type foutu,{208} и все герои его романов являются представителями этого типа. Type foutu — человек, выпавший из строя, основанного на собственности, не имеющий ничего собственного, ничего свойственного ему, но в то же время не слившийся с техническим коллективом. Он — промежуточный тип человека, поэтому он по своему характеру фланер, бесцельно слоняющийся бродяга. Но дороги, по которым он слоняется, пролегают не между зеленых лугов мысли и действия. Он не мыслит и не действует, все его стремления направлены на то, чтобы выиграть время, чтобы обезопасить себя, чтобы уклониться от принятия решения. По этому поводу он предается бесплодной рефлексии, испытывая от этого угрызения совести. Его реакции свидетельствуют о том, что он повторяет механические движения, он слоняется среди механизмов, и механизмы гонят его то туда, то сюда. Его страх, как всякий страх, рефлекторен. Его отвращение, его отчаяние не выходят за рамки реакции. Он движется в пределах механизированного мегаполиса и находится под влиянием развитого автоматизма, наркотические удовольствия которого его особенно привлекают. Этим объясняется то впечатление наркотически одурманенного человека, которое он производит, — несмотря на узкую сосредоточенность и остроту сознания, он действует как сомнамбула. Его сознание участвует только в узко очерченном круге постоянно повторяющихся реакций. Это — секторальное сознание, привязанное к определенным секторам, кадрам окружающего мира. Этот человек убежден в том, что все бессмысленно, а чтобы иметь такое убеждение ему требуется допинг: допинг дает ему ощущение движения, которого он лишен. Он знает, что погубил себя. И чувствует себя свободным только там, где может себя губить.