16

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

16

Уже в XIX веке деньги и машина все успешнее сотрудничают друг с другом. Технический коллектив развивается, собственность все больше и больше оттесняется на задний план. Хорошее представление можно получить об этом процессе, сравнив его с процессом проникновения грибницы в субстрат, в ходе которого образуются столоны, отростки, пленки, склероции и многочисленные присоски. Это сравнение особенно здесь подходит, так как в сфере насквозь автоматизированной техники разрастающаяся механика порождает паразитарные образования. Присоски, которые выпускает из себя механика, размножаются в чудовищном количестве. Чем более массированное наступление ведет капитал, чем больше увеличивается его концентрация, тем явственнее становится этот процесс. Концентрация по своей сущности носит механический характер и в сфере промышленного капитализма опирается на количественное и качественное развитие машинной техники. В сфере финансового капитализма ее вызывает усиление механического начала в движении денег, которое требует централизации. Потенциальная и кинетическая энергия этого движения огромна. Попытки объяснить ее действием экономического принципа, то есть построить для нее некую телеологию, означают непонимание того, что вся экономика здесь поставлена на службу безжалостной воли, направленной на эксплуатацию. Преувеличивать значение рациональной стороны этого процесса значит не замечать того, что здесь все рациональное служит делу потребления ресурсов. Если такой ученый, как Мах, в книге «Механика в ее развитии» предпринимает попытку объяснить или увязать механику с потребностью в экономном мышлении, с логическим идеалом, то пусть это остается на его совести. Иное дело, как используются достижения механического мышления, чем оборачивается логический идеал в земных условиях и какие последствия они имеют для человека. «Экономия науки» Маха имеет мало отношения к экономической науке. Экономность мышления, принцип, из которого Мах исходит, сводится к факту, известному из опыта: сталкиваясь с повторениями, мы стараемся сократить путь. Сокращение является такой способностью нашего ума, которая всегда помогала ему прокладывать путь. Между тем, как и при всякой умственной деятельности, при сокращениях часто нельзя избежать потерь.

Общение с окружающими людьми не рекомендуется строить на основе схематизма, свойственного такому экономному мышлению. Очевидно, что схематизм неприменим также в отношении исторических процессов. То, что Мах называет «экономической функцией науки», на деле представляет собой привнесенное им в науку номиналистское требование. Это отчетливо подтверждается следующим высказыванием Маха: «Вещь есть абстракция, название — символ комплекса элементов, изменения которых мы оставляем без внимания». Это старая формула — хотя схоласты оккамовской школы рассуждали иначе, тем не менее в таких сочинениях, как «Summa totius logices»{187} и «Tractatus logices in tres partes divisus»,{188} можно отыскать сходные формулы. О таких формулах нужно судить с учетом эпохи, то есть рассматривать их исторически. Пристально вглядываясь во что-то, теряешь остроту зрения; глаз перестает различать генетическую зависимость, теряется историческое видение предмета. Что же происходит при применении экономного мышления? Принятие выводов, основанных на познании, отрывается от исторической оценки фактов, то есть ученый оказывается слепым орудием исторического движения. Изредка на него, возможно, находит внезапное прозрение, например в тот момент, когда он, очнувшись, обнаруживает себя в качестве объекта собственного познания. Научное познание обособляется, когда забывают о человеке как объекте этого познания. Неужели же человек, как и вещь в вышеприведенном определении, представляет собой абстракцию, комплекс элементов, изменения которых мы оставляем без внимания? Может быть, наука, продолжающая эту позитивистскую линию, не зря игнорирует все объяснения своих предшественников. Однако это не спасает ее от последствий описываемых процессов. За эти последствия наука также несет ответственность. Ее утверждение, что она, дескать, занимается только описанием, не выдерживает критики. Такого «описания», каким, по ее утверждению, якобы занимается позитивистская наука, просто не существует в действительности. Все эти описания являются уже образами, формулами, символами определенной воли. Наука теперь знает, что она не может описывать, не разрушая, поскольку всякое описание предполагает наблюдение, а наблюдение уже изменяет объект наблюдения. Почему? Потому что наука имеет дело не с нейтральными описаниями, а с волевыми актами. Потому что эти волевые акты, осуществляемые принудительно камерой Вильсона и гигантскими циклотронами, представляют собой не описание, а насильственные методы, под мощным воздействием которых у природы вырываются искомые данные. Все результаты, полученные таким путем, заранее предопределены характером исследовательской воли. И природа дает на это свой ответ. Она отвечает тем, что изменяет условия жизни каждого человека и общества в целом. Картины, создаваемые этой волей, почему-то не желают спокойно оставаться в мирной, как нейтральная Швейцария, сфере познания, в качестве описаний; эти картины надвигаются на нас, осаждают нас с той же мерой насильственного воздействия, какую применяли для их получения. Если человек не видит этого, значит он вообще ни о чем не думает, хотя в тиши своей маленькой лаборатории проводит тончайшие и хитроумнейшие опыты. Механике как науке ничего не соответствует ни в природе, ни в истории, она существует в человеческих головах. А в человеческую голову легко может взбрести странная мысль, будто бы все представления о мире основаны только на совершенно пассивном материале, то есть немыми, покорными, мертвыми субстратами, которые ведут себя так смирно, что даже не шелохнутся. Но мышление способно изменять не только окружающий мир, но и самого человека, который дал изменениям первый толчок. Каждая мысль, которая у меня появилась, изменяет меня, а если она достаточно сильна, то заметно изменяет и других людей. Я могу создать небывалую механическую аппаратуру. Но, создав ее, я не могу не вызвать изменения организации труда. И вот появляется новый человек, рабочий, — прежде невиданный субъект аппаратуры, однако будучи ее субъектом, он в то же время является объектом порожденной этой аппаратурой организации труда. Проблемы рабочего, его нужды и страдания, его мечты о господстве и власти мы поймем только с учетом стоящего за ними сцепления аппаратуры и организации, а также с учетом того, как это сцепление отражается в его представлении. Отделение труда от руки и ручных орудий превращает ремесленника в рабочего. Тогда, в силу этого отделения, он вовлекается в движение, автоматизм которого постоянно увеличивается. Рабочий сам движется в русле нормирования, оказываясь под влиянием воздействия, которое оказывает на него аппаратура. Езда на машине не может не изменить моего зрения, а кинофильмы не могут не изменить моего зрения и слуха. Я вижу, слышу, мыслю кинетически, я вовлечен в русло автоматизма и нормирования. В процессе дробления на части рабочий является не только субъектом, но одновременно попутчиком и объектом дробления. Опираясь на аппаратуру, организация приобретает способность воспринимать человека как часть, как одну из дробных долей дробного целого и в этом качестве включать его в свою сферу. Она дробит не только время и движение человека, но и организует его самого как частицу механического планирования. Имеющий глаза может видеть этот процесс повсюду, не в книгах и научных сочинениях, а на улице, в любом месте, в движениях, в мельчайших жестах. Процессы, происходящие в сфере фабричной механики, мы не можем ограничивать пределами фабрики — на это неспособна никакая экономия мышления. Абсурдно представлять себе, будто какая-либо научная гипотеза, открытие, изобретение могут быть ограничены сферой аппаратуры, они неизбежно проявляются и в организации труда, воздействуют на рабочего. Лишь продумав все это, можно перейти к размышлениям о техническом характере исторического движения.