Глава пятая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая

В бледно-синей бездонности яркого, солнечного неба белые вензеля инверсии. Пролетел по прямой – и след словно вытянут по линейке, прям и растекается медленно-медленно, неохотно, будто тает. Выписал вираж, и след – кольцо, громадное, курящееся кольцо, тихонько сносимое ветром. Атаковал противника, и небо, как великанская грифельная доска, предъявляет земле схему исполненного маневра…

Учебник метеорологии объясняет причины образования инверсии, возникающей в результате конденсации горячих выхлопных газов двигателя, подробно, длинно и скучно.

А если взглянуть на инверсионный след по-другому, не с позиций строгой науки? Летящий над землей след – факсимиле пилота, росчерк, оставленный не карандашом, не шариковой ручкой, не куском мела – машиной. Многим ли людям на земле дано счастье писать по небу? Вот так размахнуться над полями, лесами, морем, озерами, реками, – горами, городами – и писать!..

По давным-давно установившейся традиции процессия остановилась у развилки шоссе. Последний километр до кладбища полагалось пройти пешком. Разобрали венки, красные подушечки с приколотыми орденами и медалями, двое механиков подняли большой портрет Углова. Портрет наскоро увеличили с анкетной фотографии, хранившейся в личном деле. На этой карточке Углов был лет на десять моложе. Встрепанный, чуть улыбающийся, он смотрел на людей несколько свысока и с нескрываемым удивлением: "Чего это вы, братцы, колготитесь?" – казалось, спрашивал Углов с портрета.

Хабаров покосился на красный, обтянутый ситцем гроб. Он знал: надо подойти и вместе с товарищами поднять гроб на плечи. Летчик медлил. Когда это случалось, когда доходило до этого, он всегда медлил. Наглухо закрытые гробы пугали Хабарова своей неестественной легкостью – много ли весит горсть земли, взятая с места катастрофы? – он все понимал и не мог привыкнуть, не мог примириться с этой неизбежностью…

Подавляя в себе глухое, сосущее чувство страха, Виктор Михайлович шагнул к катафалку.

Военный оркестр заиграл похоронный марш Шопена.

Процессия растянулась в цепочку и медленно двинулась к кладбищу.

Летчик смотрел в затылок шагавшего впереди него начлета и, почти не ощущая тяжести на плече, старался ни о чем не думать. Но разве можно не думать, когда столь многое связывало его с Угловым – и доброго и недоброго.

Они никогда не были близкими друзьями, не были ни разу членами одного экипажа, не были собутыльниками, но вот уже много лет делали общее дело в небе одного аэродрома. К тому же за Хабаровым остался долг, долг, который теперь некому было вернуть.

Тогда Хабаров бился с экспериментальным планером. Машину поднимали на буксире, затаскивали на высоту три тысячи метров и волокли в заданный район. Там летчик, пилотировавший планер, отцеплялся, включал ракетный ускоритель и с диким грохотом устремлялся вперед. Минуты через три запас горючего иссякал и надо было садиться. Виктор Михайлович выполнил уже одиннадцать таких полетов, и каждый раз что-то отказывало, что-то не ладилось. Приходилось изворачиваться, ловчить, спасать шкуру.

Но худшее произошло на двенадцатом полете: ускоритель не запустился, к тому же вышел из строя указатель скорости. Надо было срочно заходить на посадку. Машина перегружена, горючее взрывоопасное. Хабаров хотел слить топливо, как назло, не сработала аварийная система слива. Летчик развернулся на полосу и на повышенной скорости пошел к земле. Хабаров снижался с таким расчетом, чтобы иметь в запасе лишнюю сотню метров высоты. Это было, разумеется, правильно и предусмотрительно. Указатель скорости не работал, и приходилось действовать на глазок, поэтому скорость он держал тоже с запасом. Убедившись, что планер на полосу попадает, Виктор Михайлович щелкнул тумблером посадочных щитков. Но, как давно замечено, беда одна не приходит – щитки не вышли. Разбираться, в чем дело, не было времени.

Хабаров понимал: и лишние сто метров высоты, и избыточная скорость в сложившейся обстановке обернутся ему боком – он непременно должен "промазать", то есть выкатиться за пределы летного поля. Но сделать ничего уже не мог.

Хабаров слышал, как колеса его машины шаркнули по бетону, отметил в сознании: сел нормально. Впрочем, теперь это было не главным. Главное таилось в другом: хватит или не хватит посадочной полосы, на какой скорости он выскочит за ее пределы?

Полосы не хватило. Красный планер, напоминающий окрыленную торпеду, на бешеной скорости мчался к концу аэродрома. Планер выскочил в ловушку – взрыхленный песчаный участок, вплотную примыкавший к посадочному бетону. Машина горестно застонала. Фюзеляж переломился. Невредимый, но зажатый обломками планера, Хабаров ждал взрыва. Взрыва не было. Пока не было. Но взрыв должен был громыхнуть – чуточку раньше или чуточку позже.

И тут Хабаров увидел: со стоянки сорвался истребитель, он рулил к месту аварии, как безумный подпрыгивая на колдобинах, резко виляя из стороны в сторону. Истребитель далеко опередил машины: санитарную, аварийную, пожарку. Самолет остановился на последнем метре бетона, из кабины выскочил Углов и побежал к обломкам планера.

Углов рос в глазах летчика с непостижимой быстротой. Вот он закрыл своим большим, затянутым в черную кожу телом треть, половину, все небо. Углов вытащил Хабарова из развороченной кабины.

– Цел? – прохрипел Углов. – Бежим, пока не дрызнуло!

Он помог Виктору Михайловичу взобраться на плоскость своей машины, сам упал в кабину и порулил прочь от места аварии…

Процессия остановилась у ворот кладбища. Прощаться, отдавать то, что называют последним долгом, произносить речи, полагалось здесь. На самом кладбище, бывшем деревенском погосте, давно уже стало слишком тесно для церемоний.

Гроб поставили на деревянное возвышение, окружили плотными рядами венков. Сменялся почетный караул, говорились речи.

Речей Хабаров не слушал. Хабаров стоял в сторонке, глядел на густой синеватый ельничек.

Речи были удручающе одинаковы, ничего решительно не выражали и, главное, ничего уже не могли изменить.

К Виктору Михайловичу подошел Севе. У него было желтое, обтянутое лицо смертельно уставшего человека. Генеральный казал шепотом;

– Вы снова оказались правы, Виктор Михайлович… Хабарову показалось, будто тихие, торопливые слова Генерального вот-вот перекроют и оркестр и скорбные речи. Он отстранился от Вадима Сергеевича и ничего не ответил.

Хабаров видел штурмана. Рыжая, будто ржавая, голова его светилась на солнце. Орлов жевал травинку и смотрел мимо гроба, мимо людей, в ему одному ведомую даль. Хабаров видел инженера. Болдин казался совсем старым. Грубое лицо Акимыча и всегда-то было в морщинах, а в этот час морщины стали еще резче, еще глубже. Тяжело набрякли мешки под глазами. Рядом с инженером стоял радист. Эдик все время вздыхал и переминался с ноги на ногу. Хабаров видел жену Углова. Распухшее от слез лицо, небрежно заколотые над ушами волосы, дрожавшие руки.

За спиной летчика остановились две пожилые женщины.

– Молоденький-то какой, – сказала одна женщина.

– Ладно бы на войне, а то так – за здорово живешь, – сказала другая.

– А жена-то не больно убивается. Видать, налётал он ей, до конца жизни хватит…

– Жена еще не старая, жена не пропадет. Самого жалко.

– Молодой, красивый, небось и детки остались.

– Летают, летают… И конец известен, а все равно разве такого уговоришь – брось! Не бросит. Жалко…

Летчик обернулся, строго глянул на посторонних женщин и сказал негромко:

– Не того жалеете. Этот свое дело сделал. Женщины недоуменно переглянулись, замолчали и попятились. Хабаров медленно, медвежевато пошел в сторону. Неслышно шагая, он приблизился к старику, стоявшему чуть поодаль от возвышения с гробом.

Старик был высокий, жилистый. Редкие седые волосы его чуть шевелил ветер. Потертая кожаная куртка висела на нем, как на вешалке. Голубые, несколько затуманенные глаза смотрели сосредоточенно и скорбно. Хабаров осторожно обнял старика за плечи и, наклонившись к самому его уху, сказал:

– Вот так, Алексей Алексеевич, вот так…

Алексей Алексеевич погладил руку летчика своей сухой, еще сильной ладонью и тоже очень тихо сказал:

– Вот так, Витя, вот так…

Алексей Алексеевич был одним из старейших летчиков испытателей страны. Давно уже – отставным, бывшим летчиком. Когда-то он вводил в строй и Углова, и Хабарова, и многих других. В последние годы Виктор Михайлович почти не встречался с Алексеем Алексеевичем. На аэродроме старику делать было нечего, на торжественные собрания и юбилейные вечера приглашать его большей частью забывали, а без приглашения он никогда никуда не приходил. Но каждый раз, когда случай все-таки сталкивал Хабарова с Алексеем Алексеевичем, Виктор Михайлович испытывал странное чувство: уважение, нежность, легкий налет грусти и непонятная примесь вины перед этим человеком переплетались в тугой узел.

-Экипаж, я слыхал, цел, – шепотом сказал старик, – он успел катапультировать ребят?

– Успел.

– А сам не успел?

– Сам не успел.

– Хорошо погиб Леша. Достойно. Правильно погиб, – сказал Алексей Алексеевич и опустил голову.

Хабаров ничего не ответил. Он не считал, что Углов погиб оправданно, но возразить Алексею Алексеевичу не мог. Тем более здесь и тем более сейчас. Виктор Михайлович только крепче обнял старика за плечи. И тот, по-своему поняв это движение, сказал чуть слышно:

– Это очень важно, Витя, хорошо погибнуть. Правильно и вовремя. Теперь, в старости, я это точно понял – очень важно, может быть, важнее всего прочего.

И в этот момент Хабаров увидел Киру. К началу церемонии она опоздала и теперь торопливо шла по дороге. Высокая, красивая, как всегда, уверенная в себе, Кира несла огромную охапку кроваво-красных гвоздик. Черное платье, черная накидка на волосах и пунцовые гвоздики выглядели, как показалось Виктору Михайловичу, удручающе эффектно. Хабаров видел: Кира приблизилась к жене Углова, быстро, вскользь поцеловала ее, сделала шаг вперед и положила цветы на крышку гроба. И еще Хабаров заметил, и это было ему особенно неприятно: положив цветы, Кира мельком оглядела всех присутствующих. Хабаров отвернулся.

Скорее всего ни один человек в мире не мог бы усмотреть в поведении Киры что-нибудь заслуживающее осуждения, но Хабаров не доверял ни ее трауру, ни искренности ее соболезнования, ни одному ее жесту…

Тем временем речи кончились. Гроб снова подняли на руки и понесли к могиле. Поперек рыжей глинистой ямы были перекинуты две парашютные стропы.

Хабаров подумал: "Стропы обожгут руки", – и устыдился будничной деловитости этой мысли.

Медленно покачиваясь, гроб стал опускаться в могилу. Первые комки земли ударились о крышку, тут же грохнул ружейный залп, чуть позже оркестр заиграл гимн.

И в тот самый момент, когда над кладбищем восстановилась было тишина, небо обрушилось на землю яростным громом двигателя.

Низко, над самым деревьями, пронесся острокрылый серебристый самолет. Точно над головами людей, тесно сбившихся в кучу, машина, словно переломившись, устремилась в зенит и одновременно плавно закрутилась в серии восходящих бочек.

Взглянул в небо начлет. Тревожно посмотрел, напряженно.

Взглянул вверх Алексей Алексеевич. Не скрыл радости.

Взглянул вслед машине Хабаров. Подумал: "Низковато начал вертеть, черт".

Взглянули в небо посторонние женщины, те, что жалели Углова. Испуганно посмотрели и прянули в сторону.

Взглянул вверх радист. Улыбнулся.

А стрела-машина, опрокинувшись в густой, праздничной синеве неба на спину, снова понеслась к земле и снова низко – низко вышла из крутого пикирования и опять ушла в зенит, к солнцу, к самой середке неба.

И начлет помрачнел.

И мало смыслившие в авиации музыканты плотнее прижали к себе трубы.

И остался спокойно-сосредоточенным инженер. Двигатель гудел ровно.

И только вдова Углова, казалось, не замечала ни самолета, ни неба, ни людей…

Рыжую глину ссыпали в могилу, обровняли холмик лопатами, забросали сначала еловыми ветками, потом венками.

В последний раз просвистел над кладбищем самолет, опрокинулся на спину и резкой горкой ушел вверх. Разом стало тихо и пустынно.

Первыми потянулись к выходу оркестранты. Следом за ними – посторонние женщины. Потом – все остальные.

Хабаров задержался на кладбище. Даже самому себе он не признался, что не хочет встречаться с Кирой. Медленно шел Виктор Михайлович по узенькой, усыпанной битым кирпичом и плотно укатанной дорожке, которую уже давно называли авиационной. Надписей, высеченных на надгробиях, не читал – он и так знал, кто где захоронен.

Остановился у могилы Стасика Чижова.

На отрыве от земли у Стасика отказал движок. Машина потеряла скорость и рухнула на самой границе летного поля. Аэродромная команда не успела даже глазом моргнуть, как все было кончено. Потом аварийная комиссия долго расследовала обстоятельства катастрофы, но так и не определила истинной причины несчастья. "Списали" на топливный насос. Примерно через полгода Хабарову пришлось поднимать дублер того самолета, что убил Стасика. Виктор Михайлович долго гонял двигатель на земле. Резко сбрасывал и еще резче прибавлял обороты. Машина огрызалась, но терпела. И тогда Хабаров порулил на взлетную полосу. Летчик и сейчас ощутил противный, мелкий, словно вибрация, озноб, преследовавший его до самого отрыва от земли.

"Не повезло Стасику", – подумал Хабаров и по совершенно непонятной ассоциации вспомнил: в пластмассовой круглой коробке Стасик держал свою знаменитую коллекцию рыболовных крючков. Он был чудаком, Стасик, – гордился этими крючками так откровенно и так радостно, будто сам изобрел их. И еще Стасик собирал фотографии самых лучших экземпляров выловленных рыб. Особенно хороши были снимки зимних щук. Замороженные метровые зверюги втыкались хвостом в снег, а рядом, для масштаба, ставился рыбацкий сапог. Стасик очень заботился о том, чтобы никто не заподозрил его в преувеличении, хвастовстве и прочих рыбацких прегрешениях.

Хабаров подумал: "Сколько же ему было лет?" И с удивлением ответил: "Двадцать девять". Странно, пока Стасик был жив, он вовсе не казался Виктору Михайловичу молодым. Теперь – другое дело.

Хабаров пошел дальше.

Остановился у могилы Сергея Тихоновича Станового.

На скоростной площадке машина Станового опрокинулась на спину и вошла в отрицательное пикирование. Становой успел передать о том, что случилось, по радио. А дальше… дальше летчику не хватило высоты, чтобы выдрать самолет из снижения. Много позже установили: то был первый взбрык приближавшегося и еще неведомого авиаторам "звукового барьера". Загадку разгадали ученые-аэродинамики, разгадали, когда Сергея Тихоновича не было уже в живых, отчасти и потому, что его не было.

Сергея Тихоновича Хабаров недолюбливал. Очень уж заботился Становой о своем авторитете, очень уж часто говаривал молодым: "Вот в наше время…", и больно неприятно дрожали Сергея Тихоновича руки, когда он разыгрывал восьмерную преферансе. Впрочем, все это нисколько не мешало Виктору Михайловичу высоко ценить Станового-испытателя, учиться у него, подражать ему, прислушиваться к его беспощадным и всегда резким суждениям о машинах и людях.

Хабаров оборвал высохшие цветы на могиле Станового и пошел дальше.

Под разросшейся елью, ссыпавшей ржавые иголки на землю, покосилась могила Карлиса Эйве. Хабаров опустился на колени и ладонями стал сметать с серой бетонной плиты жесткие еловые хвоинки.

С Карлисом они вместе вводились в строй. Карлис был человеком неукротимого темперамента и отчаянной судьбы. Он мало успел повоевать. Но за двадцать шесть дней, проведенных на фронте в самом конце войны, умудрился сбить четырнадцать самолетов противника. Ребята прозвали его Латышским стрелком. И это ему принадлежало знаменитое в свое время изречение: "В сорок пятом сбить его было не штука, найти – это да!"

И испытателем Эйве был необыкновенным. Сразу же залетал на опытных машинах, залетал так профессионально и уверенно, что, случалось, на него "стояла очередь", и даже самые видные конструкторские бюро торговались, не желая уступать Карлиса друг другу.

А потом в центр пришло распоряжение: от полетов отстранить.

Никаких сколько-нибудь серьезных причин для этого распоряжения не было, но кто-то где-то сказал: "Есть такое мнение…"

Год Латышский стрелок писал рапорты, добивался приема в министерских кабинетах, стучался в самые высокие двери. И единственное, чего достиг, – ему разрешили летать на связном ПО-2.

Надо отдать должное Становому, Углову, Басистому и другим ребятам, все они ходили по инстанциям и все упрямо доказывали: такому испытателю нелепо подрезать крылья. Они козыряли фронтовыми заслугами Эйве, его талантом, наконец, государственными интересами. Никто не возражал, но никто так и не решился оспорить "мнение"…

В милицейском акте было записано: "…в результате неосторожного обращения с огнестрельным оружием при чистке охотничьей малокалиберной винтовки "Винчестер"… Господи, сколько стоило тогда труда похоронить Карлиса здесь, вместе со своими. Ведь нашелся деятель, который сказал:

– К вашему сведению, товарищи ходатаи, в свое время самоубийц за оградами закапывали…

Хабаров закурил, отряхнул колени и медленно побрел к выходу. Он шел мимо могил Стеклова, Ташходжаева, Горелова, мимо общей могилы Кострова, Завадского, Шмарина, Яковлева и Кораяна, мимо могил Рабизы, Солохашвили, Козлова, Гражданкина…

Он шел медленно, сдерживая шаг, стараясь думать о товарищах, что никогда уже не увидят неба. Но помимо воли в голове его жила и другая мысль. "А я жив". Думать об этом было стыдно, мысль хотелось прогнать, заглушить, но она все крутилась, все жужжала и снова и снова напоминала о себе.

Хабаров никогда не считал себя талантливее, умнее, везучее других, хотя знал свою истинную цену – цена была достаточно высока, но вовсе не беспредельна.

Хабаров, конечно, понимал, что скроен, как все, из такого же прочного материала, забронирован в крепкие, как у всех летчиков, мускулы, налит живой, здоровой кровью и, как все, смертен. И все-таки он никогда не верил, не допускал мысли, что может погибнуть в полете. С ним этого не случится. Он не мог объяснить, почему в нем живет такая уверенность, но она жила. Летчик знал: не убьюсь.

Хабаров вспомнил слова Алексея Алексеевича: "Это очень важно, Витя, хорошо погибнуть. Правильно и вовремя", – и усмехнулся.