Глава третья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

Небо блеклое, светло-серое, низкое. Не картина – загрунтованный холст. И края нечеткие, размытые: то ли есть горизонт, то ли нет – сразу не скажешь. Небо спокойное, сонливое, словно и неживое. Не встряхнет, не ударит, не закачает на невидимой воздушной волне. Только ослепит, если с ходу врежешься в его безликое, слоистое тело. Окутает прохладным, влажным, косматым туманом и сразу заставит позабыть, где верх, где низ, где право, а где лево…

Ни одна птица не летает в слоистых облаках. Сделает взмахов десять – и валится в неуправляемом падении к земле.

Человек летает. Летает по приборам, которые он изобрел, вырастил, приручил, в которые сумел поверить больше, чем в самого себя.

Уходя в низкое, неживое небо, пилот везет на остриях приборных стрелок скорость, высоту, курс, величину крена и направление на радиопривод; везет с собой крошечный силуэтик покачивающегося, то поднимающегося, то устремляющегося к земле самолетика, приживленного к искусственному горизонту.

Верь стрелочкам, слушайся самолетика, не пытайся несовершенными своими чувствами корректировать их строгий язык – и будешь на высоте, доберешься до самого солнца. Не поверишь – упадешь, упадешь, как большая глупая птица.

Мать стояла на балконе, когда Хабаров вышел из подъезда, уселся в свою черно-белую машину и, лихо развернувшись в тесном палисаднике, уехал. Мать помахала ему рукой и медленно пошла в комнаты.

С тех пор как Виктор Михайлович развелся с женой и жил снова вдвоем с матерью, у матери наступили трудные дни. Впрочем, дни были не только трудными, но и радостными и тревожными. Мать ни разу не спросила сына, почему он оставил семью. Мать жалела Киру и еще больше маленького Андрюшку. Но раз Витя так решил, значит поступить по-другому он не мог. Мать говорила мало, но она все видела, все понимала и все-все чувствовала. Не легко давалось ее Вите это постоянное, подчеркнутое спокойствие, эта неторопливость, эта умышленная приторможенность движений и слов. Ведь по-настоящему он был резким, увлекающимся, вспыльчивым мальчиком.

Летчик никогда не говорил матери, куда уезжает: на полеты, по делам, развлечься. Он никогда ничего не сообщал ей ни о машинах, ни о полетах, но она прекрасно понимала – полеты бывают разные: простые – тренировочные, сложные – испытательные, нормальные, более и менее рискованные… Когда он уезжал вечером и уже в коридоре, берясь за замок, говорил:

– Ты ложись, спи, я вернусь сегодня поздно, – она покорно ложилась в постель, но никогда не засыпала до его возвращения. Мать лежала тихо, прислушиваясь к еле уловимым ночным шорохам большого дома и ждала.

Она заставляла себя думать о чем угодно, только не о сыне. Лучше всего было вспоминать тихий приокский городок, где она родилась и выросла, хорошо было представлять далеких подруг юности, давно уже растерянных, давно исчезнувших из ее жизни; не возбранялось вновь и вновь перебирать в памяти медицинский институт – все волнения, все встречи, все радости и разочарования; можно было воскрешать тонкое, точеное лицо Михаила Хабарова – сначала студента-сокурсника, потом блестящего военного врача, потом ее мужа и отца Вити. Однако переключаться на самого Виктора строго воспрещалось.

Но разве есть на свете нерушимые запреты? Особенно для материнского сердца? Случались ночи, когда она не могла не думать о сыне, о его трудной работе, о его товарищах, о его судьбе. И тогда время тянулось еще медленней. Но она не позволяла себе зажигать свет и нервно взглядывать на стенные часы, которые в ее усталом мозгу стучали то тише, то громче, но никогда не умолкали совсем.

В конце концов Анна Мироновна всегда слышала, как осторожно поворачивается ключ во входной двери, слышала, как Витя снимает ботинки в коридоре, как, осторожно ступая, идет в ванную. Обычно она засыпала под мерное стрекотанье душа – Хабаров уже давно заметил: когда он уезжает на ночные полеты, мать не спит, дожидается его возвращения. Он понимал, что никакие слова ничего изменить не смогут, и придумал хитрость: собираясь на аэродром, надевал самый лучший костюм, завязывал легкомысленный галстук и говорил чуть развязным, вовсе не свойственным ему тоном:

– Мам, я, пожалуй, к приятелям прошвырнусь, если сильно задержусь, не беспокойся. По моему холостяцкому положению… Словом, сама понимаешь.. .

Мать никогда не возражала ему, но она всегда знала, куда он едет на самом деле – к друзьям, к подругам или на полеты.

Сегодня Виктор Михайлович уехал из дому в начале десятого. Мать прибралась в комнатах, постелила себе и ему, неторопливо разделась и легла. Спать было рано, но мать устала, и еще с утра ей нездоровилось: кружилась голова, волнами находила слабость. На тумбочке перед кроватью была приготовлена книга, но читать не хотелось. Анна Мироновна лежала и думала. И мысли, пренебрегая запретами, возвращались к одному и тому же.

Тогда они пришли вчетвером: Витя, высокий, некрасивый, очень рыжий штурман, пожилой громкоголосый инженер и застенчивый, похожий на девушку радист. Все вместе они были экипаж. Витин экипаж.

- Хорошо бы чайку с закусочкой, ма, – сказал Витя, – коньячку в принципе тоже можно…

Мать захлопотала на кухне, ей очень хотелось принять его экипаж как следует, и она сердилась на Витю: почему не предупредил, что приведет гостей. Мог бы позвонить. Она успела бы тогда поставить пирог, могла соорудить пельмени, не покупные, а настоящие сибирские, могла бы… Мать возилась на кухне, стараясь не прислушиваться к разговору мужчин.

А мужчины спорили. Спорили громко, нисколько не заботясь об изысканной деликатности выражений.

- … ты несешь, Виктор Михайлович. Сдохнуть мне на этом месте, не прав ты! – почти выкрикивал инженер. – Какие они аферисты? Ерунда! Им приходится спешить, их гонят. Неужели не понимаешь? Большая лайба стоит до сих пор, так хоть на этой надо показать работу…

– Не понимаю и не хочу понимать. Еще два месяца назад надо было начать доводку бустеров на тридцатке. А новые двигатели гонять можно было хотя бы на тридцать второй или даже на Коломбине. Так? Чего ждали, чего тянули? А теперь давай все сразу – и бустера, и движки, и спецоборудование. Это афера. Типичная афера. Ну, здесь-то можем мы называть вещи своими именами?

– Положим, с движками кое-что сделано, – сказал штурман.

– И спецоборудование проверялось на летающей лаборатории, – сказал радист, – это я точно знаю.

Отрывки разговора не сразу, но все-таки долетели до матери, и она встревожилась. Ей не нравился тон разговора. Экипаж был явно недоволен Витей.

– Нет, – сказал Хабаров, – вы, конечно, как хотите, вы сами уже большие и умные ребята, а я давно на слабо не поддаюсь. Серьезные фирмы так не делают. Все, что я думаю по этому поводу, сказал Генеральному и, вероятно, скажу еще…

– Но от машины, надеюсь, ты не откажешься? – спросил инженер.

– На тебя же пальцем будут показывать… – сказал штурман.

– Мы, ясное дело, как вы, командир… – начал было радист, но Хабаров не дал ему договорить.

– Почему не откажусь? Если будет так продолжаться, обязательно и непременно даже откажусь! И плевать я хотел, кто по этому поводу чего скажет или подумает… Конечно, отказываться труднее, чем соглашаться, но у человека должны быть принципы, через которые не переступают.

Мать старалась не слушать, ей был неприятен этот разговор, и все-таки слышала. Не всё – отдельные фразы. Они сами лезли в уши, лезли и оседали в памяти.

Инженер сказал:

– А Лешка Углов, между прочим, раздумывать не будет. Он уже сейчас фыркает и копытом землю роет.

Виктор сказал:

– Углов, конечно, смелый парень. Только смелый он от глупости. На месте ведущего инженера я бы подумал: записываться к нему в команду или потерпеть…

Штурман сказал:

– Черт с ним, с Угловым, я его тоже не люблю. Лучше объясни: почему ты, после того как побился на Зебре, согласился летать на ней снова…

Виктор сказал:

– Чуть тише! Мать! Потому что Зебра была не престижной машиной, а принципиальным аппаратом. Там имели место неизвестные, которые на земле действительно не выявлялись. И учти, на Зебре шаляй-валяй ничего не делалось…

Мать вошла в комнату и принялась накрывать на стол.

Экипаж улыбался матери. Экипаж во всех подробностях обсуждал последний футбольный матч московского "Спартака" и тбилисского "Динамо". Экипаж с аппетитом выпил коньяк и закусил "чем бог послал". Экипаж собрался уходить…

Это было… Это было две недели назад.

Теперь, лежа в постели и прислушиваясь к ночным шорохам пустой квартиры, мать снова и снова вспоминала тот неприятный вечер.

Когда экипаж ушел, Витя растянулся на диване и стал перелистывать рыжий том "Швейка". Мать не могла объяснить, откуда она это знает, но знала точно: если Витя читает "Швейка", значит ему плохо.

Потом Витя позвонил по телефону. Мать посмотрела на часы и запомнила: было половина первого. По пустякам в половине первого ночи не звонят даже близким знакомым.

– Простите за беспокойство, Вадим Сергеевич, я все время думаю о программе. И мне кажется, мы допускаем ошибку…

Что отвечал Вадим Сергеевич, мать, естественно, не слышала.

– Нет, – сказал Виктор, – нет, с этим трудно согласиться… Ну потеряем месяц, пусть два месяца… В правительстве должны понять…

Потом он долго слушал Вадима Сергеевича. И снова возразил:

– Нет, нет, я все равно не согласен… А если мы людей потеряем?

И опять была долгая пауза.

– Ну, а что Углов?.. Я никогда не позволю себе сказать ничего плохого о коллеге. Но почему вы вдруг стали считать, что мнение Углова имеет какую-то особую, исключительную ценность?

И снова после паузы:

– Неубедительно. Совсем неубедительно, Вадим Сергеевич. Только очень ограниченные люди любят повторять: "Все не в ногу, один ты в ногу". Чепуха! Что? Примеры? Да сколько хотите: Джордано Бруно. Годится? А Циолковский?.. Подойдет? Почему же схоластика? Извините, это как раз самая реальная жизнь, а не схоластика – Хабаров говорил долго.

Мать чувствовала: Витя сдерживается, старается быть не слишком резким.

– Так разве я о себе пекусь? Меня дело беспокоит… Ну, как знаете, как знаете… Может быть, вам действительно виднее, хотя, честно говоря, я в этом совсем не уверен… Может быть… Простите, что потревожил. Спокойной ночи, Вадим Сергеевич.

Да, это было две недели назад… Точно – две недели.

И все это время мать старалась не думать о телефонном разговоре, а теперь вспомнила.

Думать. Не думать. Усилием воли забывать. И вспоминать против собственного желания. Молчать. Не спрашивать. Улыбаться, когда совсем не весело. Думать. Не думать. Ничего не сделаешь – все это обязанности матери, если ее сын летчик, если он служит на аэродроме, если у него такая жизнь и другой он не хочет…

Мать посмотрела на часы. Было четверть двенадцатого. Она надела очки и попробовала читать. Буквы складывались в слова, из слов медленно выстраивались фразы, но ей никак не удавалось увидеть написанное. Мысли раздваивались: лес, изображенный в книге, не имел ни цвета, ни запаха, никаких заметных ориентиров, это был совершенно абстрактный лес: буква "л" плюс буква "е" плюс буква "с". Лес напоминал алгебраический пример: Л + Е + С =… Зато она видела: маленький Витя бежит по зеленой полянке и что-то отчаянно громко выкрикивает. Когда это было? Да, пожалуй, уже больше тридцати лет назад. Где? Кажется, в Удельной. Витя нашел тогда ежика. Ежик сидел под елкой и фыркал. Вите очень хотелось взять ежика и было боязно – уколет. Витя бежал за помощью к маме…

Лес. Израненный, посеченный осколками, прозрачный, сильно обугленный. Мать еле брела сквозь этот фронтовой лес, тяжело опираясь на чье-то плечо. Ей повредило руку. Кажется, серьезно. Она это понимала лучше, чем кто-либо другой, и все-таки пыталась улыбаться, говорила: "Если уж врачу достается, то достается как следует…"

Лес. Снова пригородный, несерьезный, дачный лес. Мать идет по узкой песчаной дорожке, ведет за руку трехлетнего Андрюшку. До чего ж он тогда был похож на Витю – лобастый, крепенький, настырный. Все дети произносят первым слово "мама", а он сказал – сам, точнее не сам, а сям!.. И тут мать стала думать о Кире. Невестка понравилась ей с первого дня знакомства. Крупная, красивая, доброжелательная. Все, что Кира делала, она делала основательно, никогда не суетилась, не шумела, не говорила попусту. И еще матери нравилось, что Кира ни разу ни о ком не отозвалась плохо, или с завистью, или с пренебрежением. И с Витей они жили хорошо – ни ссор, ни выяснения отношений никогда не было. Сколько мать ни старалась, так и не могла понять, что могло их разлучить. Витя приехал тогда и сказал:

– Все, мы расстались.

Мать молчала, но Виктор понял: надо как-то объяснить происшедшее. Мать страдала и беспокоилась – ее глаза, ее лицо, ее руки, вся ее растерянная фигура молча спрашивали: "Что случилось, сынок?"

– Скандала не было, – сказал Витя, – сцен тоже не было. Но приходит час, человек рубит или рвет причалы и идет следом за своей судьбой, – и, видимо, смутившись литературной гладкости произнесенных слов, добавил: – Раскрываю кавычки: это Федин, Константин Федин. "Братья".

Больше они никогда не говорили о Кире.

Изредка мать навещала Андрюшку. Он был еще мал, чтобы понимать все, он думал, что отец летает где-то очень далеко от дома.

Мать поглядела на часы. Большая стрелка нагоняла маленькую – без десяти час. Сделав над собой усилие, мать принялась за книгу.

"Наступила вкрадчивая, обманная тишина. Благополучие становилось гнетущим, оно удушало больше, чем призраки убийц, чем мрачные стоны сновидений. Люди соблюдали спокойствие боязливо и покорно, как обитатели больниц…" Мать читала фединских "Братьев".

Витя сказал тогда, что идет за своей судьбой. Что он имел в виду?

Мать положила раскрытую книгу на одеяло и задумалась. И снова память отнесла ее далеко назад, в события, ушедшие, казалось, совершенно бесследно.

Витя учился в десятом классе. Тогда он познакомился с Галей. Галя была вертлявая, всегда смеющаяся, всегда куда-то торопившаяся девчонка. Галя приходила в их дом довольно часто. Они вместе готовили уроки, вместе бегали на каток. Они часто ссорились и потом долго выясняли отношения. Не надо было обладать даром ясновидения, чтобы понять – Витя влюблен. Но мать знала и никогда в этом не сомневалась: Галя не Судьба Вити… Просто увлечение. Обыкновенное мальчишеское увлечение. И все случилось так, как и должно, – увлечение прошло.

Когда в жизни Виктора появилась Марина, молчаливая, очень самоуверенная, очень основательная девушка, мать дрогнула. Ей казалось, что Марина подавляет Витю, ловко навязывает ему свою волю, тянет за собой. Но однажды Анна Мироновна услышала такой разговор:

– Ну и мог один раз пропустить свой аэроклуб, ничего б не случилось. Ты же обещал пойти, и я ждала, а ты не пришел.

– Не мог я пропустить…

– Скажи: не хотел! Так уж и говори прямо…

– Ну не хотел. И что?

– Ничего. Просто я это запомню…

Кажется, именно тогда мать подумала: "Нет, ни Галя, ни Марина, никакая другая женщина не станет Судьбой Вити. Его настоящая Судьба по земле не ходит…"

Почувствовав это, мать не отговаривала сына ни от поступления в военное училище летчиков, ни от карьеры летчика-испытателя; ни разу не говорила Вите о рискованности выбранной им профессии, о своих тревогах. Напротив, Анна Мироновна всячески поощряла его. Однажды мать сказала Виктору:

– Если уж быть, так быть лучшим.

– Мам, – удивился Виктор, – ты хоть знаешь, чьи это слова?

– Мои, – сказала мать, – чьи же еще? Виктор засмеялся:

– Это Чкалов сказал!

– Ну да, – смутилась мать, – а я и не знала. Честное слово, не знала.

Мать перевернулась на бок. Раскрытая книга упала на вытертый коврик.

Часы показывали начало третьего.

Матери нездоровилось: тело – руки, ноги, спина – сделались тяжелыми, будто чужими, веки сами собой прикрывались, но настоящий сон так и не шел. Сбивчивые мысли-видения проносились сквозь утомленный мозг, и она едва улавливала, где кончается явь, а где начинается сонная одурь.

Анне Мироновне привиделся полет с Витей. Витя сидел за штурвалом самолета, почему-то очень напоминавшего автомобильный руль. И вообще весь самолет был, как две капли воды, похож на автомобиль. Только на передней панели, и на потолке, и на боковинах-дверках было черным-черно от приборов. Матери стало страшно, и она спросила:

– Витя, как ты можешь запомнить все эти стрелочки и все эти цифры? Ты ничего не перепутаешь?

– А чего тут помнить? Кругом автоматика, ма.

Она смотрела на Витю во все глаза. Витя был очень большой, гораздо больше, чем на самом деле. Он был очень спокойный. И очень красивый. Его руки, обтянутые тонкой замшей перчаток, едва касались штурвала. И самолет-автомобиль несся вперед со страшной скоростью. Потом мать вдруг увидела, что Витино лицо покрылось крупными, ну просто как виноград, каплями пота. Он не отирал капель-виноградин, к они медленно, бесшумно, часто катились от висков и глаз к подбородку. Мать забеспокоилась:

– Что с тобой, Витя? Почему ты так вспотел?

– А ты думаешь, это легко – летать с матерью? Лучше б я сто полетов на Коломбине сделал…

– Глупый, – сказала мать, – я же не инженер и не штурман, я не стану на тебя кричать, даже если ты сделаешь что-нибудь не так. И потом, я ведь совсем не понимаю, как надо. Мне хорошо с тобой и совсем не страшно. Не волнуйся, пожалуйста.

И капли на его лице сразу высохли, будто их никогда не было.

Мать очнулась, поглядела на часы. Стрелки перечеркнули циферблат пополам. Было ровно шесть.

"Неужели проспала?" – подумала мать и сразу поднялась с постели. Босиком, бесшумно ступая по паркету, она вышла в коридор и заглянула в соседнюю комнату. Сына не было. Пустая кровать белела у окна. На тумбочке стоял нетронутый стакан морса. Мать всегда ставила Вите питье на ночь.

Она вернулась к себе, снова легла и, чувствуя, как растет напряжение, стала припоминать: тогда его не было дома двое суток. И раньше чем Витя вернулся с аэродрома, она увидела его портрет в газете. Он со своими ребятами установил мировой рекорд дальности. Потом, замученный и счастливый, он появился сам.

Мать поздравила его и сказала:

– Ничего себе порядочки в доме – мать узнает последней. Из газеты!

А он ответил:

– Зато наверняка! В газетах все точно… Собственно, для теперешней тревоги не было сколько-нибудь серьезных оснований. В последние годы Хабаров много работал по ночам. Мать знала: авиация не должна зависеть ни от погоды, ни от времени суток, ни от каких других внешних" факторов…

Кстати, "внешние факторы" – любимое выражение Вити.

Он даже про восьмимесячного Андрюшку говорил в свое время:

– Посмотри, ма, а мужик-то наш отлично реагирует на внешние факторы. Должен скоро заговорить.

Мать посмеивалась над нетерпением сына и вместе с ним радовалась и ждала.

И Андрюшка не обманул их, когда ему исполнилось десять месяцев, взял да и сказал: "Сям!"

И хотя липкая усталость не покидала тела, спать матери расхотелось. Она подумала: "Или уж встать, попить кофейку?" И встала.

Анна Мироновна была уже на кухне и собиралась чиркнуть спичкой, чтобы поджечь газ в конфорке, когда зазвонил входной звонок. Она вздрогнула, мельком взглянула на часы – без четверти семь, – бестолково засуетилась, ринулась к двери.

Кто бы это?.. У Вити – ключ… Потерял? Нет. Он никогда ничего не теряет… Забыл? Кто – Витя? Нет… Беда?.. Не может быть… Я бы знала… обязательно знала…

Не помня, как отпирала замок, мать распахнула двери.

На площадке стоял экипаж: инженер, штурман, радист.

На девичьем краснощеком лице радиста от носа до шеи тянулась длинная ссадина.

У штурмана были красные глаза и серо-землистые щеки.

Инженер был какой-то измочаленный.

Экипаж молчал. Или, может быть, мать не слышала слов, которые они произносили, которые они должны были произнести.

– А Витя? – беззвучно спросила мать и почувствовала, как проваливается во что-то темное, невесомо-мягкое…

Сначала она ощутила неприятный резкий запах. Поняла – нашатырь. Потом неслышно сказала, словно ставила диагноз не самой себе, а кому-то постороннему: обычный обморок, ничего страшного. Мать прислушалась: кругом было очень тихо, так тихо, будто весь мир кончился. Подумала: "Надо открыть глаза". И испугалась.

Ей почудилось, будто она видит голубой телевизионный экран. По экрану бежали быстрые четкие буковки. Буковки складывались в слова. Мать сделала над собой усилие и стала следить за экраном: "НО…В…КАКОЙ-ТО…ЧАС…ЧЕЛОВЕК…" Что будет дальше, она уже знала.

Мать осторожно приоткрыла глаза. Около кровати на узенькой трехногой табуретке сидел Витя. У него было усталое, как после трудного полета, лицо. У него были затравленные, как после большой пьянки, глаза. Он упирался ладонями в колени и напряженно, окаменело, терпеливо ждал.

– Витя, – едва слышно сказала мать, – пожалуйста, не беспокойся, я сейчас встану.

– Тихо, мама, тихо. Тебе нельзя разговаривать, – и погладил ее руку своей большой, тяжелой рукой.

Мать лежала совсем тихо. Непостижимо сложным путем в мозгу ее соединялись обрывки мыслей, всплывали перехваченные на лету слова из того слышанного и неслышанного разговора Виктора с экипажем. Там, где матери недоставало сведений, на помощь приходили догадка, чутье. Она снова открыла глаза и не слабым, а своим обычным голосом спросила:

- Что с Угловым, Витя?

Хабаров посмотрел в лицо матери и понял: врать нельзя.

- Нет Углова. Нет больше Углова, мама.

Видно, она ждала именно такого ответа, потому что сразу же спросила:

- А почему экипаж?..

- Единственное, что он сделал по-человечески, – катапультировал ребят…

– Не надо так, Витя.

– Надо. Обязательно надо. Так.

– Где все? – спросила мать.

– Сидят на кухне и жрут сосиски, голубчики…

– Сейчас я встану, Витя. Они же голодные. Их надо как следует покормить, – она говорила о привычном, очень для нее важном, говорила быстро и уверенно.

– Пороть их надо, а ты говоришь – кормить. Придумали: приперлись, перепугали… – и помолчав: – Продали, паразиты, доказывать полезли – все хорошо! Ведь предупреждал, за их шкуры беспокоился. Так не поверили. Попробовать захотели. – Горькая морщина перечеркнула лоб, и мелко-мелко подрагивали губы. – Эх, люди…

- Не надо так, Витя…

- Надо. Добреньких дураков по головам бьют. И все стараются чем потяжелее ударить…