Глава первая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

Час назад их было трое: летчик, врач и болезнь.

Она, врач, делала все, что велел долг, чему выучил опыт. И еще она улыбалась пострадавшему, произносила какие-то малозначащие утешительные слова, старалась отвлечь человека от боли, вселить надежду и бодрость, настроить против болезни.

Теперь, оставшись одна, согнав с лица улыбку, забыв все ободрительные слова, она записывала в историю болезни:

"24 марта. Состояние больного крайне тяжелое. В сознании, заторможен, ориентирован. Бледен. Пульс 100 ударов в минуту слабого наполнения. Артериальное давление 70/50.

На передней брюшной стенке имеются единичные кожные ссадины. Правая ягодица и бедро отечны. При пальпации костей таза резкая болезненность. Справа симптом "прилипшей пятки". Пульсация на сосудах нижних конечностей отчетливая.

На лице множественные умеренно кровоточащие кожные раны размером от 2х0,1 до 8х0,5.

На рентгенограммах определяется двойной перелом лонной и седалищной кости справа со смещением, перелом крыла левой подвздошной кости с переходом на вертлужную впадину. Медиальный перелом шейки правого бедра, сопровождающийся центральным вывихом…"

Она подняла голову, поглядела в окно. Бледный сероватый снег незаметно сливался с бледным сероватым небом. Горизонт едва-едва угадывался. Подумала: "Будет трудно".

Чтобы отвлечься от боли, он приказал себе думать о давно минувшем. Вспомнил дом, в котором жил мальчишкой. Дом был трехэтажный, из темного, будто в подпалинах, кирпича. При доме был большой истоптанный двор, с двух сторон обнесенный ветхим забором, с третьей – очерченный низким рядом дровяных сараев. За сараями росли старые ветлы – любимое прибежище всех дворовых ребят и постоянное место птичьих собраний. И еще он вспомнил, что тогда в городе жили не только воробьи и голуби, но водились еще и вороны, постоянно враждовавшие с сороками, а по веснам залетали грачи.

И лошадей в городе было куда больше, чем автомобилей.

Дом их стоял на окраине. Недалеко от знаменитой Косой горы. Говорили, что Косая гора была когда-то, в незапамятные времена, гнездом разбойничьей шайки, державшей в трепете всю округу. Но в это никто из ребят всерьез не верил, и на Косую гору лазали безбоязненно. Летом на горе учиняли всякие военные игры, зимой катались на лыжах.

Первых своих лыж Виктор не помнил, ему казалось, что на лыжах он ходил всегда.

В те годы слова "слалом" не существовало, во всяком случае, он, Виктор, такого не слышал, но это вовсе не мешало окрестным мальчишкам скатываться с самых отчаянных круч, расписывая склоны такими узорами самодельных лыжонок, что не каждому нынешнему перворазряднику под силу.

Косая гора была коварной горой: ее долгий, на вид совсем мирный склон щетинился старыми дубовыми пнями. Налететь на пенек значило наверняка остаться без лыж. Без лыж – как минимум!

Стоило Хабарову вспомнить о предательских дубовых пнях, и далекая картина детства разом сузилась: общий план уступил место среднему, средний – крупному. И он увидел перекошенное лицо Сеньки Фирсова. (Сенька был его лучшим другом.) Растрепанный, сползший набекрень треух, нос пуговицей, бегающие возбужденные глаза и нервно артикулирующий рот четко обозначились на экране памяти.

– Витька, на Косухе… лыжник… запоролся. Городской!

– Чего?

– Лыжник запоролся… Кровищи!.. Насмерть запоролся… совсем, концы… отдал.

– А не врешь?

– Вот не сойти с места, если вру.

– Сам видел?

– Его не видел, а карету… "Скорую" видел. В больницу повезли.

– Айда.

Они бежали по дороге, освещенной ярким, предвесенним солнцем, и голубоватый зернистый снег слепил глаза. Бежали полураздетые, захлебываясь горячим, трудным дыханием. На месте происшествия любопытных почти не осталось. Половина лыжного следа была затоптана. Но та часть, что осталась, виднелась отчетливо. След свидетельствовал: неизвестный лыжник начал спуск с самой вершины Косой горы. Четко маневрируя, миновал трудный участок, поросший крупными старыми деревьями, и, набрав скорость, вылетел на долгий спуск. Он благополучно обошел первые пни, рискованно вильнул вправо, видимо рассчитывая спуститься к дороге пологим полувитком длинной спирали, но налетел на кочку. Его подбросило и развернуло влево (на снегу был виден четкий зубец). И тут прямо перед лыжником оказался старый пень. Лыжник выкинул левую руку вперед, вогнал палку глубоко в снег и начал поворот в упоре.

О том, что произошло в следующее мгновение, очевидцы рассказывали по-разному, но скорее всего у парня соскользнула рука с упора, а может быть, оборвалась петля, но так или иначе он напоролся на собственную бамбуковую палку, и палка проткнула его. Очевидцы божились – через живот насквозь.

Виктор увидел алые пятна на снегу. Кругом все-все было истоптано, а там, где замерзшими кляксами краснела кровь, снег остался нетронутым.

Вечером мать спросила у Виктора:

– Говорят, на горе случилось какое-то несчастье?

И он с удовольствием рассказал Анне Мироновне обо всем, что видел сам, слышал от других, – обо всем, что успел досочинить в своем мальчишеском воображении. Против ожидания мать не разохалась и не распорядилась, подобно Сенькиной матери: "Чтобы духу твоего больше на этой проклятой горе не было. Увижу – истоплю лыжи в печке". Нет, Анна Мироновна довольно спокойно спросила:

– Страшно было?

– Кому?

– Тебе.

– А мне чего? Не я же там съезжал…

– Но и ты ведь там ездишь?

– Нет. Там я не езжу. – И в этот момент Виктор понял: он должен съехать именно там – от старого дуплистого дуба на вершине напрямую до раздвоенной рябины, развернуться вправо и чуть выше пеньков проскочить по склону, плавно сбегающему к самой дороге. Он ничего не сказал матери, но решил твердо – должен.

Почему должен? А черт его знает почему. Должен – и все, и точка."

Отвлекаясь от далеких воспоминаний детства, Виктор Михайлович подумал: "И чего, собственно, мы так стараемся отвечать на все "почему"? Разве нет в жизни вопросов, на которые невозможно ответить?"

Почему, например, он не влюбился в свое время в милую, хорошенькую, простодушно-наивную Люську, а "врезался" по самые уши в большеротую, шумную и строптивую Галю?

Почему он с подозрением отнесся к Алексею Ивановичу Углову в первый же день знакомства, когда не мог еще сказать о нем решительно ничего: ни плохого, ни хорошего?

Почему он взялся лететь за Аснером на этой чертовой керосинке и теперь, вместо того чтобы спокойно сидеть дома и читать "Зеленые холмы Африки", вынужден валяться здесь с переломанными ногами и избитым телом?..

Но тут Хабаров скомандовал себе: "Стоп!" Думать об аварии пока еще нельзя. И о сломанных костях – тоже нельзя. Лежать на жесткой кровати было неудобно, и все тело ныло, и лицо саднило… А кто виноват? Никто. Так уж случилось… Но об этом потом, позже…

Усилием воли он заставил себя вернуться на Косую гору.

Как это было?

Он стоял на самой вершине у старого дуплистого дуба. Все, что лежало ниже его ног, казалось не чисто белым, а будто бы припудренным легким налетом пепла. Все, что было выше его ног – голые кроны деревьев, облака, мутная даль, – рисовалось черным, темно-серым и просто серыми цветами. Виктор проверил крепление и поправил ремень на левой лыже. Он насадил пониже на лоб шапку и глянул вниз.

За ночь чужой след не замело. След только чуточку осел, и края его стушевались, стали мягче, плавнее. Виктор вытянул шею, но отсюда, с верхотуры, не увидел ни пеньков, ни красных клякс на снегу.

Ему показалось, что над горой потянуло ветерком. Сделалось вдруг холодно – сначала щекам, потом спине. Поглядел на кустарник – ни одна, даже самая тоненькая, веточка не колыхалась. И тогда он понял – боится. Просто боится. Прежде чем Виктор успел обругать себя или найти какое-нибудь приличное оправдание страху, перед глазами возникла картина, которой он никогда не видел: на гигантской булавке с головкой шариком корчится человек. Корчится, как гусеница, наколотая на лист картона. Виденье появилось и сразу исчезло…

Холод волной прошел по телу, а следом накатила другая волна – горячая. И Виктор почувствовал, как покрывается липкой, отвратительной испариной. Чем бы кончились его переживания, сказать трудно. Неожиданно Виктор заметил поднимавшихся по далекому склону ребят. Их было трое. Подумал: "Видели". И сразу решил: "Узнают". Что именно они могли узнать и как, об этом Виктор размышлять не стал.

– Ну! – скомандовал сам себе и толкнулся палками.

Спуск подхватил и понес. Притормаживая лыжами, поставленными "плугом", низко приседая и всем существом заботясь о том, чтобы не слишком разогнать скорость, он спустился до раздвоенной рябины и сразу отвернул вправо. Чужой след бежал немного ниже.

"Хорошо", – подумал Виктор и тут же увидел пеньки.

Черные, в белых папахах пеньки смотрели на него зловеще и пристально. Он забрал чуть выше и еще притормозил. След оборвался. Мелькнула широкая полоса истоптанного снега, но красных пятен он не заметил, только подумал: "Тут", – и сразу же с облегчением: "Пронесло!.." Виктор распрямил ноги наполовину и, набирая скорость, уверенно полетел вниз. Перед самой дорогой шикарно развернулся и остановился.

Виктор слышал, как тяжело торкалось сердце, колотясь в груди, в шее, в запястьях, будто весь он превратился в одно громадное сердце. Горели щеки и уши. Во всем его существе звучал какой-то нелепо-стремительный, подпрыгивающий плясовой мотив. И тогда, не давая радости захлестнуть его с головой, приказал себе: "Еще!" – и снова полез на вершину.

Раз за разом скатывался он с горы, все увеличивая и увеличивая скорость и, наконец, миновав раздвоенную рябину, выкинул вперед левую руку, сильно воткнул палку в снег и выполнил поворот в упоре…

Он пришел домой возбужденный, горячий, красный.

Мать только что вернулась из больницы с дежурства. Анна Мироновна внимательно с ног до головы оглядела сына и, прежде чем Виктор успел открыть рот, сказала:

– Куда?! Сначала стряхни снег. И пожалуйста, если можешь, не хвастайся.

– Хвастаться не собираюсь. Я есть хочу.

– Отряхнись сначала. Когда отряхнешься, получишь обед и кое-что еще.

"Кое-что" оказалось книгой. Мать принесла ему Амундсена. Он прочитал эту мужественную, сдержанную, местами трагическую книгу три раза подряд и еще долгие годы спустя считал лучшей книгой на свете…

На Косую гору Виктор поднимался теперь каждый день, непременно на самую вершину и, вздымая тучи сухого, шуршащего снега, скатывался вниз то по спирали, то напрямик. И всегда первый спуск бывал самым трудным, но раз за разом холодный предстартовый ветерок слабел, переменные горячие и холодные волны делались короче, а в конце зимы он обнаглел настолько, что съезжал с Косой горы даже ночью, при обманном лунном освещении.

И все-таки Косуха подловила его.

Случилось это перед самой весной, когда на южном склоне протаяли черно-ржавые проплешины и снежный покров сделался местами льдистым, местами ноздревато-хрупким. Виктора раскатило по насту, развернуло, и он, теряя власть над лыжами, влетел на протаявший пятачок. Лыжи будто приклеились, его резко толкнуло в сторону, в ноге что-то хрустнуло. Впрочем, Виктору повезло – обошлось без перелома, был вывих, правда, тяжелый вывих, и он больше месяца провалялся в кровати.

Когда Виктор снова вышел на улицу, зима уже кончилась. Ветер пахнул на него теплой землей, двор глянул зелеными щетинистыми иголками первой травы, ветлы кланялись бледно-салатными космами.

Вооруженный опытом великого Амундсена, Виктор исправно, каждое утро делал зарядку: подолгу размахивал руками, сгибал и разгибал туловище, приседал и прыгал; потом толкал над головой ржавую железную трубу – десять, двадцать, и тридцать, и пятьдесят раз.

Мать, обычно поощрявшая его спортивные занятия, как-то заметила:

– Смотри, Витя, не перетренируйся. Это я тебе серьезно, как врач, говорю.

– Говорю-говорю! А ты проверь меня. Чего так говорить? Ты же можешь проверить?

Анна Мироновна достала трубку, выслушала сына, заставляя то дышать глубоко и редко, то не дышать вовсе, поворачиваться, поднимать и опускать руки.

- Ну как? – спросил Виктор, когда осмотр был закончен. – Чахотки нет?

– И здоров же ты стал, Витька, просто ужас.

– Вот видишь, а ты говорила…

Виктор Михайлович улыбнулся чуть-чуть, только самым краешком губ. "Здоров!" Сколько раз он слышал этот диагноз и как ждал – ждал всегда, всю жизнь.

"Здоров" для него, профессионального летчика, значило ведь куда больше, чем успокоенная мнительность, развеянное сомнение в своих силах, простое свидетельство благополучия. Здоров – значит допущен к новым полетам, здоров – значит по-прежнему в строю…

"Назад!" – скомандовал себе Хабаров. Об этом сейчас не надо, нельзя думать.

Виктор Михайлович умел улыбаться, когда на душе была тоска, умел молчать, когда хотелось орать в полный голос, умел сдерживать шаг, когда ноги помимо воли так и рвались бежать. Переключить, остановить мысли, загнать их на новую волну было куда труднее. Но на то он, Хабаров, и был в испытательном мире звездой первой величины, чтобы делать то, чего не умеют другие, пожалуй, даже большинство людей… Назад!

И Виктор Михайлович снова вернул себя в юность.

Теплый, душный ветер над рекой. Мост. Река небольшая, и металлический мост, склепанный из бесконечного числа поржавевших от времени и непогоды ферм, усиленный: растяжками, укрепленный дополнительными тросами, соответственно небольшой. Луна то появляется в разрывах облаков, то исчезает.

Это декорация.

А действующие лица: он, Виктор, и Семен Фирсов.

Мальчишки стоят на середине моста, глядят в густую ленивую воду и спорят. Существа спора Виктор Михайлович припомнить не может. В те годы они спорили постоянно, спорили обо всем на свете. Впрочем, предмет спора особого значения не имеет, куда важнее неожиданно развернувшиеся события.

- А я тебе сейчас практически докажу, что человек может управлять собой вопреки всем врожденным защитным рефлексам. И не козыряй своим Павловым. Я все-таки не Бобик и не Дамка…

После такого демарша Виктор перелез через перила моста, осторожно нащупал ногой край продольной фермы и встал на него…

– Ну и что будет дальше? – спросил Семен голосом, явно утратившим полемический задор.

– Дальше я зависну на этой балке и методом качания на руках, то есть методом нецивилизованной обезьяны, буду передвигаться к берегу…

– Брось, Витька! Еще оборвешься, а внизу сваи. Ну тебя к черту, псих!?

Виктор ничего не ответил. Осторожно опустился в пролет и повис на руках.

Запомнилось: облака, облака, облака и ныряющая по небу луна. Вниз не смотрел, знал – смотреть вниз нельзя. Ферма, на которой он повис, была холодной и будто нарочно посыпанной чем-то шершавым. Качнулся раз – подвинулся; вправо, два – еще подвинулся, три – еще… Одиннадцать, двенадцать…

Ладони саднило, словно наждак прилипал к рукам и драл кожу… Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… Все-таки он заметно продвинулся.

Наверху что-то невнятное бормотал Сенька, Виктор, не прислушивался. Двадцать, двадцать один… Начали уставать плечи… Ладони жгло. Двадцать семь, двадцать восемь… Стало светлее, подумал: "С чего бы?" – и сообразил: облака растянуло, и успокоившаяся вдруг луна светила на полную катушку. Тридцать один, тридцать два, тридцать три…

Виктор решил больше не считать. К чертям! Все равно, сколько до конца, неизвестно. Еще, еще, еще так, еще. Ох, ладони! Казалось, кожа на руках содрана до костей.

"Рефлексы!.. Я ему покажу рефлексы. Рефлексы у Бобика, Шарика, у Дамки… Сам он дурак – Бобик, Кабысдох, Кабысдох, Кабысдох, Кабысдох…"

Виктор из последних сил докачался до берега и рухнул в мокрую, пахнущую болотом траву.

Он лежал, глубоко дыша, не чувствуя рук, прислушиваясь к едва уловимому плеску реки. Потом вспомнил о ладонях. Поднялся и медленно поплелся к свету уличного фонаря.

На ладони страшно было смотреть. Острая, как стекло, тонкая, как папиросная бумага, чешуя старой, облетевшей ржавчины вдрызг разнесла кожу, въелась глубоко в мясо…

И все-таки воспоминание это было хорошим воспоминанием. Победа над Сенькой? Нет, конечно. Их спор не стоил столь рискованного эксперимента. "Безумству храбрых поем мы песню"? Нет. Внешняя красивость этих крылатых слов никогда не находила отклика в Витькиной голове. У него был другой девиз: "Победа ожидает того, у кого все в порядке, – люди называют это счастьем!" Амундсен. Так в чем же все-таки было дело? Пережив в тот вечер сложную атаку самых разных чувств – от самоуверенности до отчаяния, включая обиду, и злость, и колебание, и стыд, и бешенство, Виктор не ощутил даже короткого укола страха. Чего не было, того не было.

И наивный молодой Витька Хабаров поверил: ему удалось убить в себе страх навсегда. Откуда было знать мальчишке, что в будущей жизни его еще ждут рецидивы этой нормальной, естественной и, увы, неизбежной болезни?

На фронт он попал под конец войны, как говорится, к шапочному разбору. Ветераны полка звенели густыми наборами орденов и медалей. Молодых ветераны встретили хорошо, но держали на некоторой дистанции. Ну что ж – это было их законное, оплаченное кровью право. Разве могли молодые знать, как драться на ветхом "ишачке" против звена "сто девятых"? Разве им захлебнуться чувством бессильной злобы, когда на пару горбатых "харрикейнов" обрушивается свора "мес-сершмиттов" и ты крутишься, крутишься в сумасшедшем вираже отлично сознавая, что это единственный маневр, дающий тебе хоть какое-то преимущество перед противником? Разве эти мальчики, прилетевшие на фронт на новеньких, с иголочки, ДА-5, смогут когда-нибудь принять в свои сердца тех, кого они никогда не видели и теперь уже не увидят, тех, чьими жизнями оплачена победа?

Хабаров попал в руки майора Гордеева.

Первый вылет – разведка.

Они шли парой на высоте полторы тысячи метров. Лес, скалы, озера – пестрый, казалось, совершенно мирный пейзаж расстилался под ногами. Неожиданно слева ударили зенитки. Что это были зенитки, Виктор сначала даже не сообразил. Просто увидел, как в голубом, чистом небе стали набухать и стремительно лопаться дымные шары. Пожалуй, это было даже красиво.

И тут же услышал:

– Вега-84, перестройся влево.

Он перестроился. Ведущий, снижаясь, протащил его сквозь дымные разрывы и приказал:

– Внимание, пикируем…

Суть первого боевого вылета Хабаров понял много позже. Суровый майор, один из лучших воздушных бойцов фронта, умышленно и рискованно крестил его огнем чужих батарей. У Гордеева был принцип: не дрогнет – берем, дрогнет – на мусор. Майора ругали: "Ну, а если ты за зря человека потеряешь, кому от этого польза?"

– Война, – возражал Гордеев. – Тут ничего угадать нельзя, – и хмурил черные цыганские брови.

Над зенитками Хабаров не дрогнул. Не дрогнул потому, что не понял, какому риску подвергался. Дымные разрывы зенитных снарядов не показались ему опасными. А потом, когда понял, что к чему, долго не мог уснуть, ворочался, метался в спальном мешке и забылся только под утро. И ему снился человек-червяк, проткнутый лыжной бамбуковой палкой…

Никогда и никому не рассказывал Виктор Михайлович об этой истории, к счастью, открывшейся перед ним во всех подробностях не в день первого боевого вылета, а много позже, когда он уже приобрел некоторый боевой опыт и прочную уверенность, что он лично непременно доживет до победы…

Хуже было после войны. Уже в испытательской жизни. В пору, когда имя майора Хабарова начали произносить с особым уважительным акцентом.

На одном из авиационных заводов, выпускавшем серийную продукцию, обнаружились неполадки в работе ЛИС – летноиспытательной станции, и Хабаров был командирован туда, чтобы разобраться, принять меры, наладить… Разбирался он пять дней, налаживал три. За неделю Виктор Михайлович расположил к себе всех – и летчиков, и начальство. И вот, когда он уже собирался домой, начальник ЛИСа, седоголовый великан Мартирос Барсегян, сказал:

– Слушай, Виктор Михайлович, премию выписать я тебе не могу – фондов на это честное дело нет, инструкция не позволяет, но если ты пять машин облетаешь и сдашь заказчику, это будет законная компенсация за хлопоты и переживания. Как ты на такое предложение смотришь?

Хабаров отлично понимал: стремление "премировать" его у Барсегяна самое искреннее; работы у заводских испытателей, как говорится, сверх головы; пять машин, которые он возьмет на себя, никого не обездолят, и согласился.

А дальше произошло вот что: отгоняв, как полагается, двигатель нового истребителя на стоянке, Хабаров порулил на. взлетную полосу. Получив разрешение диспетчера, он разбежался по бетону и, неслышно оторвавшись от земли, перешел в набор. Двигатель работал нормально, шасси убралось чисто, но Хабаров ощутил какое-то легкое, непонятное беспокойство. Проверил показания приборов – все исправно, бросил беглый взгляд влево – вправо – синее небо да легкая дымка над горами не внушали никакого опасения. Почему вдруг Хабаров стал разглядывать внутренности тесной кабины, этого он объяснить, не смог бы: ни инструкцией, ни здравым смыслом такой осмотр продиктован не был. И все-таки…

Ему показалось, что в дальнем правом углу, за педалью, темнеет что-то постороннее. Хабаров наклонил голову пониже и разглядел: прижавшись к противопожарной перегородке, в самом углу сидела взъерошенная рыжевато-серая крыса. Он смотрел на крысу, а крыса смотрела на него. Почему-то Хабаров решил, что сейчас, вот сию минуту эта голохвостая скотина бросится ему в лицо. Упреждая предполагаемое намерение неожиданного пассажира, Виктор Михайлович заложил крен градусов в семьдесят и потянул ручку на себя. Мысль сработала совершенно четко: "Прижать сволочь перегрузкой"?

С земли, конечно, заметили странный маневр только что взлетевшего истребителя, встревожились и запросили по радио:

– Орел-11, Орел-11, что случилось?

Ничего не отвечая командному пункту, Виктор Михайлович прекратил набор высоты и выписывая немыслимые вензеля в небе, стал заходить на посадку. Пока Хабаров замыкал круг аэродромом, самочувствие его было более или менее устойчивым, но на последней прямой стало худо – ни маневрировать, ни заглядывать под ноги в непосредственной близости от земли не представлялось возможным. Приземлился Хабаров нормально. На пробеге выключил двигатель и освободился от привязных ремней. И только тут понял: сейчас надо будет что-то сказать людям. Ведь только что на глазах всего заводского аэродрома он выполнил пусть благополучную, но все равно вынужденную посадку…

Почему?

Отшутиться? Невозможно. Срочно придумать сколько-нибудь правдоподобную версию отказа? Это не пришло ему даже в голову.

К остановившейся машине спешил народ.

Хабаров стоял на пожелтевшей траве, ощущая отвратительный липкий озноб во всем теле, и соображал: как же вести себя дальше?

Первым к Виктору Михайловичу подбежал ведущий инженер. Прежде чем инженер успел что-нибудь спросить, Хабаров сказал:

– Вероятно, это покажется вам смешным, но я не могу летать с пассажиром…

– Что-что? – не понял инженер. – С каким пассажиром?

– Там крыса, – сказал Хабаров и махнул перчаткой в сторону кабины.

Механик поднялся на крыло, перегнулся через борт и вытащил из кабины здоровеннейшую дохлую крысу. Дохлую! И это доконало Хабарова.

– Она же мне прямо в глаза смотрела… – сказал он, вовсе не думая о реакции, которую должны были вызвать его слова.

Кто-то засмеялся, и сразу же хохот, словно огонь, попавший на сушняк, пошел ходить по аэродрому.

Не улыбнулся только Барсегян. Деликатно тронув Хабарова за кожаный рукав, он сказал:

– Извини, пожалуйста, Виктор Михайлович. Такую свинью мы тебе не нарочно подсунули. Лично я бы на твоем месте немедленно катапультировался. Даю слово! Отдохнешь сейчас?

Хабаров понял.

- Пусть осмотрят и дозаправят машину. Через полчаса я буду готов.

И Барсегян напустился на механиков:

- Зоопарк, понимаешь, развели и еще ржете! Какой может быть смех? Слезы должны быть! Вот товарищ Хабаров расскажет в Центре, как мы ему машину подготовили, весь Советский Союз хохотать будет. Над ним? Нет, над вами! Через двадцать минут Хабаров взлетел вторично.