6. Эми

Предполагается, что вай–ком должен соединять меня с кораблем, а на самом деле только заставляет меня чувствовать себя отсоединенной от моего прошлого. Но… Док правильно сказал, он мне и вправду нужен. Потому что здесь опасно.

Рефлекторно стискиваю запястье. Синяки давным–давно сошли, но однажды на моих запястьях сжимались чужие руки, придавливая меня к земле…

Отпускаю и глубоко дышу. Нельзя об этом думать. Нельзя позволять себе об этом думать.

Поэтому я начинаю разглядывать вай–ком. Воображаю, как провода расплетаются, скользят под кожу, исчезают в моей плоти. Я ношу вещь, которая когда–то была у другого человека внутри. Как дикари, которые делают ожерелья из зубов и серьги из пальцев. Еще хуже то, что этот другой человек — Орион. Мне ничего так не хочется, как сорвать эту гадость с себя и расколупать… но что–то меня останавливает.

По крайней мере, теперь я могу связаться со Старшим. Последние несколько недель я вижу его все реже и реже — и я понимаю, честно, я знаю, что он занят. Но… не могу удержаться от улыбки. Будет приятно время от времени с ним поболтать.

Нажимаю кнопку вай–кома и вызываю Старшего. Поднимаю руку к уху, ожидая услышать его голос. Бип!

— Вызов отклонен, — сообщает компьютер любезным женским голосом.

Что ж, было бы приятно поболтать со Старшим. Если бы он мне отвечал.

Внимательнее смотрю на коммуникатор — по всей длине одного из проводков бегут мелкие черные буквы. Я бы и не заметила их, если бы не разглядывала так пристально. Пальцами высвобождаю красный проводок из плетения, чтобы разобрать надпись.

Всего одна фраза — два слова, — но она повторяется снова и снова по всей длине: «Оставь надежду».

Моя первая мысль: как же Док такое не заметил? Он же сказал, что чистил вай–ком. Хотя, наверное, это просто еще один признак того, каким странным — если точнее, каким долбанутым психом — был Орион. Не удивлюсь, если Док даже видел надпись и все равно отдал мне вай–ком — в конце концов, от напечатанного на проводе текста хуже эта штуковина работать не будет. А польза Доку важнее, чем остатки сумасшествия, которые Орион вплел в этот свой браслет.

К тому же надпись очень даже в тему. Чего у меня уж точно больше нет, так это надежды. Вообще, выглядит, будто Орион оставил мне сообщение.

И тут я понимаю: так и есть.

Док упомянул, что к вай–кому прилагалась записка. В каком–то смысле это — мое наследство.

Мысли начинают нестись с бешеной скоростью. Ориону не было смысла говорить мне, что на борту «Годспида» не осталось надежды — до этого я дошла сама. Но… может, он имел в виду не только это… Ведь… я знаю, откуда эта фраза. По словам мисс Паркер, которая вела у нас литературу в десятом классе, это одна из самых известных в мире строк наряду с признанием Ретта, что ему наплевать на Скарлетт, и страданиями Гамлета о том, быть ему или не быть. «Оставь надежду» — написано на вратах ада в поэме Данте.

И, так как книги были почти что под запретом, пока Старший не стал главным на «Годспиде», Док вряд ли в курсе. Из всех обитателей корабля, пожалуй, я единственная читала земные книги.

Кроме Ориона, конечно, — он ведь большую часть жизни прятался в Регистратеке в обществе одних только слов и вымышленных персонажей.

Чем больше я думаю об этом, тем крепче моя Уверенность. Это не просто бессмысленный набор слов. «Оставь надежду» — это конкретная фраза из конкретной книги, написанная на вай–коме, который Орион предназначал конкретно мне.

Может быть, я слишком глубоко копаю. Скорее всего, это ничего не значит. Но мне уже надоело «ничего», я готова для «чего–то». Для чего угодно. Уж лучше пойти в Регистратеку и пролистать дантовский «Ад», чем просто сидеть тут и пялиться в стену. Наглухо застегиваю куртку, выхожу из комнаты и иду к лифту. Я взволнована, и ногам хочется бежать… но, выйдя на улицу, я вспоминаю, что бег делает меня заметней, и бреду к Регистратеке, опустив голову и надвинув капюшон на глаза. Взойдя на ступени, я по привычке поднимаю взгляд. В нише у двери висит портрет Старшего — одна из последних работ Харли. Это для меня первая за несколько дней возможность увидеть Старшего; чем дальше, тем сильнее он увязает в управлении «Годспидом». Во многих смыслах он оказался куда больше в ловушке, чем я.

Нарисованный Старший оглядывает свое крошечное царство, и я, обернувшись, следую за его взглядом.

Сияние солнечной лампы на мгновение ослепляет, и за долю секунды темноты я осознаю то, о чем раньше не думала: мне не нужно смотреть, чтобы помнить каждый дюйм раскинувшегося передо мной уровня фермеров. Я закрываю глаза и все равно вижу поля с холмами через равные промежутки. Помню, в каком порядке стоят на дальнем конце корабля разноцветные трейлеры, из которых состоит Город. Помню место на металлическом небе, начиная откуда заклепки, скрепляющие его, уже не различить — так они далеко. Помню очертания каждого нарисованного облака.

Роюсь в воспоминаниях, ища, как выглядел мой дом в Колорадо, но не могу вспомнить точно. Ставни на окнах… были они кирпично–красными или скорее бордовыми? Какие цветы мама сажала в саду?

Я теперь знаю «Годспид» лучше, чем помню Землю.

— С дороги, странная! — Какая–то грузная тетка толкает меня плечом, выходя из Регистратеки. Наверное, я выгляжу еще страннее, чем обычно — все в футболках, а я в куртке, да еще застыла на ступеньках, как идиотка.

На меня беззастенчиво пялится стройный и высокий парень, идущий за женщиной к тропе в сторону Больницы. Я надвигаю капюшон еще ниже. Сходя со ступеней, он поворачивает голову, чтобы еще раз посмотреть, и что–то в его глазах заставляет меня повернуться на пятках и бегом броситься в Регистратеку.

«Годспид» не просто подменил Землю в моей памяти — он подменил дом. И он полон людей, в чьих темных глазах скрываются темные мысли.

Я встряхиваю головой, пытаясь выбить из пухнущей головы и потерянный дом, и парня со ступенек. Какой смысл думать что о том, что о другом.

В Регистратеке темно и тихо. Здесь довольно много людей, но они не обращают на меня столько внимания, как на улице, где фальшивое солнце подчеркивает мою бледную кожу и рыжие волосы, выглядывающие из–под платка. Они заняты тем, что впервые в жизни получают информацию и осмысливают ее. Я их не занимаю.

Поэтому мне тут нравится.

У каждого из висящих на стенах цифровых экранов толпятся люди. Хоть Старший открыл полный доступ в Регистратеку всем на борту, большинство фермеров ограничиваются пленками, если вообще приходят. Немногие предпринимают вылазки в дальние залы, и почти никто не доходит до второго и третьего этажей, где располагаются галереи.

На каждой из стенных пленок помечена тема; «История», «Сельское хозяйство» и «Естественные науки» пользуются наибольшей популярностью. Около последней собралось с десяток людей — они разглядывают схему ядерного реактора и тихо спорят о каких–то деталях чертежа.

«Литература» — самая непопулярная тема. Только несколько молодых женщин пролистывают «Ромео и Джульетту» Шекспира. Витиеватости языка той поры даются им труднее, чем моим однокашникам в девятом классе. Интересно, продравшись через все «бердыши», «шлафроки» и «Я закусил на вас палец, синьоры!», они уйдут отсюда, думая, что это и есть любовь? Мне даже хочется притормозить здесь и рассказать им об одной дискуссии у нас на уроке, когда я доказывала, что Ромео и Джульетта на самом деле не любили друг друга. В девятом классе я была настолько уверена в себе, что выиграла спор (и в качестве награды меня освободили от домашнего задания), и, помню, набрасывалась на оппонента так яростно, что весь класс гудел. Но сейчас… сейчас я не могу вспомнить ни одного аргумента из того спора Ни со своей стороны, ни с другой — и совершенно не представляю, что сказать. Как я могу объяснять, что в «Ромео и Джульетте» говорится не о настоящей любви, людям, которые не имеют понятия о том, что такое любовь? Когда я и сама не знаю, из чего складывается любовь — знаю только, чего в ней точно быть не может.

И тут вдруг все настенные пленки чернеют.

— Эй! — недовольно восклицает одна из девушек, читавших Шекспира.

— Что случилось? — рычит дородный мужчина у пленки с «Сельским хозяйством».

На темных экранах начинают мелькать огромные белые буквы, снова и снова освещая холл одной–единственной фразой:

ВЕДИ СЕБЯ САМ

С круглыми глазами я спешно опускаю капюшон еще ниже на лицо, так что на спине натягивается шов. Пока остальные, отвлекшись, читают слова и недоумевают, почему они появились на пленках, я торопливо иду в дальнюю часть Регистратеки, к залам с книгами. Что–то подобное обязано было случиться. Старший все свободное время сидел здесь и читал о гражданском праве и полиции, но едва ли он понимал, что бывают люди, которым захочется бунтовать просто потому, что впервые в жизни они могут это сделать.

— Кто это сделал? — прорывается сквозь бормотание толпы мужской голос. Он звучит опасливо, даже испуганно, но и агрессивно, будто ему хочется найти и наказать того, кто взломал пленочную сеть.

— Что это значит? — спрашивает какая–то женщина, когда я прохожу мимо. Ее подруга, распахнув испуганные глаза, мотает головой так резко, что волосы бьют по щекам.

Женщина у пленки «Естественных наук» начинает нажимать на экран, пытаясь убрать надпись, но все ее усилия тщетны, и толпа вокруг принимается взволнованно шептаться. Видимо, тот, кто взломал пленки, постарался на славу.

— Старейшине надо их починить, — говорит тот, первый мужчина. До меня только через мгновение доходит, что он имеет в виду Старшего. Многие вокруг него кивают, не сводя глаз с экрана и раскрыв рты.

— Все было нормально, пока мимо не прошла эта странная, — четко и громко замечает одна из девушек, которые читали «Ромео и Джульетту», и начинает оглядывать толпу у входа, ища меня. Пригнувшись, я выбегаю в дальний коридор.

Вздыхаю свободно, лишь оказавшись в зале художественной литературы и закрыв за собой дверь. Замка на ней нет — мало где на корабле они вообще есть, — но, если переждать здесь, люди в холле, наверное, успокоятся и забудут обо мне.

Зал художественной литературы самый маленький на этом этаже; понятное дело, те, кто отправлял корабль, считали, что история и науки важнее романов. Жаль, что он не похож на мою земную библиотеку, где повсюду расставлены кресла–груши, пол покрывает темный ковер, на стенах висят плакаты со знаменитыми писателями а солнечные лучи пробиваются через малюсенькие пыльные квадратные окошки. Нет, зал художественной литературы выглядит точно так же, как все остальное на корабле — холодным, пустым и чересчур чистым. Он похож на больничную палату с книгами вместо кроватей: белый плиточный пол, строгие, обшитые панелями стены и стол из серебристого металла.

Хоть зал и сверкает чистотой, но книги поселили здесь вездесущий запах пыли и старой бумаги. Все стоит в алфавитном порядке, невзирая на жанр. Чосер и Агата Кристи, Дж. К. Роулинг, Доктор Сьюз и Шекспир. Добравшись до конца ряда и глядя на следующий, я замечаю непонятные названия. Некоторые написаны на языках, которые я могу угадать — французский, немецкий, испанский, — а некоторые даже примерно не представляю. Китайский? Корейский? Японский?

Я могла бы зависнуть тут навечно, но мне нужно проверить — вдруг Орион действительно оставил мне на проводе вай–кома тайное послание. Оторвавшись от сказок и поэзии (братьев Гримм и Гете), направляюсь к первому ряду. Веду пальцами по пухлым корешкам книг, оглядываю первый стеллаж, проверяя названия — «Странствия Пилигрима», «Игра Эндера», «Мышеловка», — пока не дохожу до искомого.

«Ад», том первый «Божественной комедии» Данте Алигьери, стоит рядом с тоненьким томиком сонетов Шекспира. Какая ирония — сборник любовных стихов бок о бок с книгой о Преисподней. Вынимаю сонеты и кидаю на стол, чтобы позже убрать к букве «Ш», а потом зацепляю пальцем корешок Дантова «Ада».

Уже одно заглавие навевает воспоминания о времени, проведенном на уроках литературы у мисс Паркер. Я чувствую жесткое сиденье стула, вспоминаю, как мы с Райаном и Майком веселились, работая над итоговым проектом.

Забавно, что книга про ад так напоминает мне о доме.

Когда я начинаю тащить Данте с полки, что–то, выскользнув, падает на пол. Наклоняюсь и подбираю — это оказывается прямоугольник из черного пластика толщиной с лист бумаги и площадью примерно с мою ладонь. По ощущениям напоминает пленку, но он меньше, и в одном углу утолщение размером с ноготь. Опускаю его в карман — Старший, наверное, разберется, что это такое. Поднимаюсь и снова тянусь за «Адом».

Вдруг распахивается дверь. Я замечаю искаженное ужасом женское лицо — округлившиеся глаза, разлетевшиеся темные волосы. Девушка проносится мимо меня в дальний угол и бросается за последний стеллаж.

Кидаюсь за ней и падаю на колени у ее дрожащего тела.

— Что случилось? — спрашиваю я и тянусь к ней. Теперь, разглядев как следует, я понимаю, кто это: Виктрия. Подруга Харли и Старшего. Которая, кажется, пишет рассказы или романы. Когда мы разговаривали в прошлый раз, я рассказала ей, что небо на Земле никогда не кончается, а она накинулась на меня и наорала при всех.

Она отстраняется. На лице и руках блестят капельки пота, дыхание вырывается с трудом.

— Лют… Лютор. Он…

Он.

Внутри все сжимается.

Это он. Он поймал меня три месяца назад, использовал Сезон как предлог, чтобы попытаться меня изнасиловать. Он не хуже Харли и Старшего понимал, что происходит вокруг, фидус на него не действовал. Он понимал, что делает, когда прижал меня к земле и придавил собой. Когда смотрел, как в моих глазах тает надежда. Когда я перестала бороться.

Он сказал мне, что его зовут Лют, но Виктрия назвала его «Лютор». Как Леке Лютор, заклятый враг Супермена… но подвиги лысого суперзлодея кажутся смешными в сравнении со злом, которое скрывается под кожей этого Лютора. Тут я понимаю, что Лют — это его прозвище. Так его называют друзья. Воспоминание о том, что я сама его так называла, наполняет меня отвращением. Я даже на секунду не хочу думать о нем так, как думают его друзья.

Дверь открывается снова. Виктрия, тихонько всхлипывая, прячет лицо. Я вскакиваю.

Он стоит в дверях и оглядывает зал. Потом смотрит на меня.

И улыбается. Медленно.

Похотливо.