2. Эра двоемыслия

Я уже говорил, что система Гераклита, в которой две внутренние планеты вращаются вокруг Солнца, а не вокруг Земли, была заново открыта под конец первого тысячелетия новой эры от рождества Христова. Но более правильным было бы сказать, что гелиоцентрическая система никогда не была забыта полностью, даже во времена Вселенной в форме походного шатра. Ранее, среди всех прочих, уже цитировал говорящего на эту тему Макробия. Так вот, Макробий, Халцидий и Марциан Капелла, три энциклопедиста-компиллятора времен заката Римской Империи (все трое: четвертый-пятый века нашей эры), наряду с Плинием, были головными источниками по естественным наукам, доступными вплоть до возрождения греческих знаний; и все они выставляли для обсуждения систему Гераклита. В IX веке это обсуждение подхватил Джон Скот, который сделал не только внутренние планета, но и их все, за исключением отдаленного Сатурна, спутниками солнца; и уже после него идея Гераклита уверенно закрепилась на средневековой сцене[96]. Говоря словами лучшего специалиста по данному вопросу (Духема): "большинство людей, которые, с девятого по двенадцатый века писали на астрономические темы, и чьи книги сохранились, были ознакомлены с планетарной теорией, спроектированной Гераклитом Понтийским, и восприняли ее".

И в то же самое время, космология обратилась к наивной и примитивной форме геоцентризма – с концентрическими хрустальными сферами, определяющими порядок планет и аккомпанирующей иерархией ангелов. Крайне изобретательные системы из аристотелевых пятидесяти пяти сфер или четырех десятков птолемеевских эпициклов были забыты, так что вся сложнейшая машинерия была сведена к десяти вращающимся сферам – нечто вроде Аристотеля для бедных, который не имел ничего общего с какими-либо наблюдаемыми движениями на небе. Александрийские астрономы хотябы пытались сохранить явления; средневековые философы плевать на них хотели.

Но полный разрыв с реальностью мог сделать жизнь невозможной; в связи с чем, расщепленное сознание должно было выработать два различных кодекса мышления для двух разделенных отделов мозга: один подтверждал теорию, а другой хоть как-то пытался совладать с фактами. Вплоть до самого конца первого тысячелетия нашей эры, да и после того, монахи благоговейно копировали карты, вдохновленные прямоугольной, овальной, шатровой Вселенной; они же предложили некую психованную идею формы Земли, соответствующую интерпретациям Священного Писания от Отцов Церкви. Но вместе с такими сосуществовали совершенно другие виды карт удивительной точности, так называемые карты-портоланы, применявшиеся на практике средиземноморскими моряками. Очертания стран и морей на двух видах карт абсолютно не связаны друг с другом точно так же, как средневековые идеи о космосе и наблюдаемые на небе явления[97].

Тот же самый раскол можно было проследить и в самых единых областях средневековой мысли и поведения. После того, как человеку стало противоестественным краснеть, поскольку он имел тело и мозги, после того, как у него возникла жажда к красоте и аппетит к чувствам и переживаниям; фрустрированная половина нашла возможность отомстить посредством самых крайних примеров грубости и непотребства. Отделенная от телесности любовь трубадура или служение рыцаря своей даме сосуществовали с грубой публичностью, придаваемой постельному белью первой брачной ночи, что делало супружества похожими на публичные казни. Благородная дама сравнивалась с Богиней Добродетелью, но ее же заставляли носить чугунный пояс верности в ее подлунной сфере. Монахини были обязаны не снимать юбки даже в приватности бань, поскольку, пускай никто посторонний, но Господь мог их видеть. Когда разум расщеплен, обе половинки девальвируют: земная любовь сползает до животного уровня; мистическое же единение с Богом требует эротической двусмысленности. Поставленные лицом к лицу с Ветхим Заветом, теологи пытаются сохранить дух Песни Песней, заявляя, будто бы Царь – это Христос, Суламифь – это Церковь, и что восхищение различными частями анатомии последней относится к соответствующим мастерским фрагментам величественного здания, возведенного Святым Петром.

Средневековые историки тоже должны были существовать в состоянии двоемыслия. Космология того времени поясняла беспорядок на небесах через предписанные движения по совершенным окружностям; хроникеры, вставшие лицом к лицу с еще большим беспорядком, обладали возможностью объявить рыцарство без страха и упрека в качестве движущей силы Истории. Для них это стало

…чем-то вроде волшебного ключа, посредством применения которого они поясняли сами себе мотивы политики и истории… То, что они видели на самом деле, выглядело как чистейшей воды насилие и беспорядок… Так что им требовалась некая форма для своих политических концепций, и тут на помощь пришла идея рыцарства… Посредством этой, вошедшей в традицию выдумки они превзошли в деле объяснения самим себе, по мере своих способностей, мотивов и направления истории, которые теперь были сведены к спектаклю о чести принцев крови и добродетели рыцарей, к благородной игре с возвышающими и героическими правилами (И. Хуизинга в "Осени средневековья").

Та же самая дихотомия (ветвление, деление на две части) наблюдается и в социальном поведении. Гротескный и жесткий этикет управляет любыми действиями, он спроектирован заморозить жизнь по подобию небесного часового механизма, чьи хрустальные сферы вращались одна в одной и, тем не менее, все время оставались на месте. Смиренные отказы переступить порог первым занимали до четверти часа; и в то же самое время за право быть первым разыгрывались кровавые распри. Придворные дамы проводили время, отравляя одна другую словами и зельями, но этикет

не только предписывал, какая дама может держать другую за руку, но и какая из дам уполномочена побуждать других к проявлению подобного знака интимности посредством кивка головой… Страстная и жестокая душа этого века, постоянно колеблющаяся между слезливой набожностью и жестокой суровостью, между уважением и презрением, между унынием и распутством, не могла согласиться с жесточайшими правилами и педантичным формализмом. Все эмоции требовали наличия непреклонной системы обусловленных традицией форм, поскольку без них страсть и жестокость превратили бы жизнь в хаос ("Осень средневековья").

Существуют такие умственные расстройства, жертвы которых заставляют себя всегда переступать трещины в асфальте или подсчитывать спички в коробке перед сном в качестве ритуала защиты от собственных страхов. Драматические вспышки массовой истерии в течение Средневековья пытаются отвести наше внимание от менее зрелищных, зато хронических и неизлечимых ментальных конфликтов, которые и лежали в основе истерических проявлений. Средневековая жизнь в ее типичных аспектах напоминает маниакальный ритуал, разработанный для того, чтобы обеспечить защиту против пропитывающей все и вся гнили греха, вины и страдания; но эту защиту невозможно было найти до тех пор, пока Бог и Природа, Творец и Творение, Вера и Разум были разделены. Символическим прологом к Средневековью является оскопление Оригена самим себя ad gloriam dei (во славу Божью); эпилог же был заявлен вялыми голосами тогдашних схоластов: Имелся ли у первого человека пупок? Почему Адам съел яблоко, а не грушу? Какого ангелы полу, и сколько их может поместиться на кончике иглы? Если людоед и его потомки питаются людским мясом, то каким образом и кому будет принадлежать каждая часть их тел в день Страшного Суда; каким образом будет воскрешен сам людоед, чтобы ответить перед Страшным Судом? Именно эта, последняя проблема весьма живо обсуждалась Фомой Аквинским.

В том случае, когда разум расщеплен, его отделы, обязанные, вроде, дополнять один другого, развиваются автономно путем самоопыления, изолируя себя от реальности. Такова средневековая теология, отрезанная от балансирующего влияния изучения природы; такова и средневековая космология, отрезанная от физики; такова и средневековая физика, отрезанная от математики. Цель отступлений в этой главе, которые, казалось бы, уводят нас далеко от темы, заключается в том, чтобы показать, что космология на данном отрезке истории не является результатом равномерно-линейного, "научного" развития, но, скорее, наиболее поразительным образным символом ментальности этих времен – проекцией тогдашних конфликтов, предубеждений и особых способов двоемыслия относительно столь замечательных небес.