5. Фатальное отстранение

Только это новое пифагорейское единство прожило лишь небольшой период времени, а потом случилось новое отстранение, которое кажется нам более неотвратимым, чем какое-либо до него. Первые признаки такого отстранения появляются уже в письмах Кеплера:

Что же более может удержать людской разум, помимо чисел и величин? Только лишь их мы понимаем правильно, и если набожность позволяет так сказать, наше понимание в этом случае будет того же самого вида, что и Божественное, по крайней мере настолько, если мы в состоянии хоть что-то понимать в земной жизни.

Геометрия – единственная и извечная, она является отражением Божеского разума. То, что людям удается в ней участвовать, представляет одну из причин, по которым человек является образом Божьим.

Потому-то я смею судить, что вся природа и небо над нами находят символы свои в искусстве геометрии (…) Когда Бог-Творец развлекался, он обучил этой игре природу, которую сотворил по собственному подобию: он обучил ее той же игре, которой сам занимался с нею.

Все это было просто замечательно, и с точки зрения богослова ни в чем подобные мысли обвинить было нельзя. Но вот в более поздних письмах Кеплера можно услышать новый тон. Мы слышим, что "геометрия предоставила Творцу образец для украшения всего мира", что геометрия существовала еще до сотворения мира, и что "количества – это праобразцы для всего мира".

Здесь происходит некий тонкий сдвиг акцентов: нам кажется, будто бы Господь Бог скопировал мир с каких-то геометрических праобразчиков, который сосуществовали с Ним целую вечность, и что акт творения каким-то образом был детерминирован этими схемами. Ту же самую идею, хотя и не столь деликатным образом, выразил Парацельс: "Бог способен сотворить осла с тремя хвостами, но никак не четырехсторонний треугольник".

Точно так же, и по словам Галилея "книга натуры написана математическим языком (…) без его помощи мы бы не поняли из этой книги ни слова" (Il Saggiatore). Только у Галилея "верховного математика" зовут "Природой, Натурой", а не Богом, и все упоминания ученого об этом втором вызывают впечатление пустых жестов. Галилей идет значительно дальше в признании математике верховного статуса, сводя всю природу к "формам, количествам и медленным или быстрым движениям", а все, что не удается свести к этим категориям – в том числе, насколько мы понимаем, этические ценности и проявления разума – сталкивает в ряд субъективных или вторичных качеств.

Деление мира на первичные и вторичные качества завершил Декарт. Первичные качества он свел лишь к растянутости и движению, которые образуют царство растянутости – res extensa – а все остальное поместил в res cogitans, царстве разума, для которого, как истинный скупец, выделил место для проживания в шишковидном теле (гипофизе). Животные для Декарта – это механические роботы, точно так же, как и людское тело. Вселенная (за исключением нескольких миллионов гипофизов величиной с горошинку) была теперь настолько механизирована, что философ мог сказать: "дайте мне материю с движением, и я сконструирую мир". А ведь Декарт тоже был мыслителем глубоко религиозным, когда выводил свой закон неизменности всего количества движения во Вселенной (предшествующий закону сохранения энергии – Прим.Автора) из неизменности Бога. Вот только нужно ли было вводить в рассуждения Бога, если, после предоставления мыслителю материю и движение, он создал бы точно такую же Вселенную, управляемую такими же самыми законами? Ответ заключен в афоризме Бертрана Рассела относительно Декарта: "Если нет Бога, выходит, нет и геометрии; поскольку же геометрия – это "пальчики оближешь", следовательно, и Бог должен существовать".

Что же касается Ньютона, который был лучшим ученым и, потому, более темным метафизиком, чем Галилей или Декарт, то он назначил Богу двоякую функцию: Творца универсальных часов и Надзирателя, ответственного за их поддержание в порядке и ремонт. Он считал, будто бы тот факт, что все планеты столь упорядоченно располагаются в одной плоскости, что в системе имеется всего одно Солнце, которого хватает для освещения и обогрева всего остального, вместо наличия нескольких светил или вообще ни одного, является доказательством того, что Творение было актом "разумного фактора, (…) не слепого или случайного, но опытного в сфере механики и геометрии" (в Первом письме к Бентли). Еще он считал, что под давлением гравитации Вселенная бы коллапсировала, "если бы ее не поддерживала божественная сила" (в Третьем письме к Бентли), и еще, что мелкие отклонения в движениях планет накапливались бы и полностью разрегулировали бы всю систему, если бы Господь, время от времени, всего не подкручивал.

Подобно Кеплеру, Ньютон был богословом-маньяком и страстно увлеченным хронологией. Начало сотворения мира он, вместе с епископом Ашером, датировал 4004 годом до нашей эры и считал, бкудто бы десятый рог четвертого чудовища Апокалипсиса символизирует римско-католическую Церковь. Он отчаянно пытался найти для Бога какой-то уголок между шестернями часового механизма – точно так же, как впоследствии Джинс и другие пытались найти его в принципе неопределенности Гейзенберга. Но, как мы уже убедились, такое механическое соединение двух, полностью развитых, специальных дисциплин никогда не приносит желаемого результата. Теория Канта-Лапласа о происхождении Солнечной Системы показала, что ее упорядоченность можно пояснить чисто физическими предпосылками, не ссылаясь к божественному разуму, а предполагаемые обязанности Бога как инженера по уходу за механизмом Вселенной, высмеяли как глупость уже современники Ньютона, наиболее выдающимся из которых был Лейбниц:

В соответствии с их [Ньютона и его сторонников] доктриной, Всемогущий Бог время от времени желает завести свои часы, поскольку в противном случае они просто перестали бы ходить. Похоже, он не был достаточно всевидящим, чтобы одарить их вечным движением. Нет, по мнению всех этих господ, машина Божественного производства настолько несовершенна, что Он, время от времени, должен ее чистить при наличии громадного числа зевак, и даже ремонтировать, как часовщик ремонтирует свои изделия. (…) Лично я же утверждаю, что когда Господь творит чудеса, Его целью не является успокоение потребностей Природы, но потребностей любви. Если же кто-то мыслит иначе, тогда у него слишком низкое мнение о Божьей мудрости и силе (цит. по Burtt, стр. 239).

Одним словом, среди пионеров научной революции атеисты были исключением. Практически все эти пионеры были людьми набожными, у которых не было намерений выгонять божество за пределы Вселенной, вот только им не удавалось найти для него места – точно так же, как они были не в состоянии определиться с месторасположением рая и ада. Верховный Математик сделался излишним; Его из вежливости удерживали на этой фиктивной должности, пока Он постепенно не расплылся в тканях закона природы. Механическая Вселенная не содержала трансцендентного фактора. Богословие с физикой разошлись не в гневе, но в печали; не по вине Галилея, но потому что они надоели друг другу, и им нечего уже было сказать.

Развод вызвал последствия, которые нам уже известны из подобного рода ситуаций в прошлом. Отрезанное от того, что когда-то называлось философией природы, теперь же – точными науками, богословие продвигалось вперед по специализированному, доктринальному пути. Эпоха ведущей роли бенедиктинцев, францисканцев, томистов, иезуитов в научных исследованиях завершилась. Для любопытствующего интеллекта церковные учреждения сделались почтенными анахронизмами, хотя те, все так же, время от времени и поддерживали дух уменьшающегося количества индивидуумов – ценой расщепления их разума на несовместимые половинки. Сделанное Уайтхедом замечательнейшее резюме ситуации 1926 года, сейчас, поколение спустя, является еще более верным и правдивым:

Бывали периоды реакции и оживления. Но, как правило, спустя поколения, мы наблюдали постепенное разложение религиозных влияний на европейскую цивилизацию. Любое религиозное оживление теперь уже скромнее предыдущего, всяческий период ослабления религии углубляет ее упадок.. Кривая среднего состояния религиозности четко указывает на ослабление религиозной тональности. […] Религия проявляет тенденцию к вырождению и принимает облик приличной формулы, украшающей жизнь в комфорте.

[…] Вот уже двести лет, как религия находится в состоянии обороны, да и то, слабой. В течение этого периода мы имели дело с беспрецедентным прогрессом мысли. Разум стал перед лицом множества новых ситуаций. Ни к одной из таких ситуаций религиозные мыслители готовыми не были. То, что признавалось существенным, как правило, встречалось с противодействием, с растерянностью, с анафемой, чтобы, в конце концов, поддаться изменениям и совершенно иной интерпретации. После того следующее поколение апологетов религии поздравляло верующий мир с получением более глубокого видения. Неустанное повторение такого недостойного отступления, причем, на протяжении многих поколений, практически полностью разрушило интеллектуальный авторитет религиозных мыслителей. Отметьте следующий контраст: когда Дарвин или Эйнштейн объявляют теории, которые изменяют наше мышление, это является триумфом науки. Мы не говорим, будто бы наука понесла еще одно поражение, поскольку теперь давние взгляды игнорируются. Нам известно, что сделан очередной шаг на пути научного познания.

Религия не возвратит себе давнего значения, если не сможет становиться лицом к лицу с переменами в том же духе, с которым это делает наука. Ее принципы могут быть вечными, но вот выражение этих принципов требует постоянного развития. […]

Религиозные споры XVI и XVII столетий вызвали то, что богословы очутились в сложной интеллектуальной ситуации. Они всегда атаковали и защищались. Они представляли, будто бы являются гарнизоном или крепостью, окруженной вражескими силами. Но все подобные представления являлись лишь полуправдой. Потому-то они столь популярны. В то же самое время они весьма опасны. Подобная картина подпитывала агрессивный дух сектантства, который, по сути своей, является выражением окончательного отсутствия веры. Эту картину никто не осмеливался модифицировать, поскольку отбрасывалась возможность отсоединения духовного послания из ассоциаций конкретного типа образности. […]

[…] Мы обязаны знать то, что понимаем под религией. Церкви, представляя свой ответ на данный вопрос, подчеркивали те аспекты религии, которые выражаются либо в категориях, приспособленных к эмоциональным реакциям минувших эпох, либо в категориях возбуждения современной чувственной заинтересованности, лишенной, однако, религиозного характера. […]

Религия – это видение чего-то, что выходит за верхние, внешние и внутренние рамки прохождения реальных предметов, проявляя нечто реальное, но еще ждущее своей реализации, нечто такое, что представляет собой отдаленную возможность, и в то же самое время является величайшим из наличествующих фактов, чем-то, что придает смысл всему преходящему, но само оно избегает нашему определению, это нечто такое, владение чем является наивысшей ценностью, но, тем не менее, оно находится за пределами наших действий, это нечто представляет собой наивысший идеал и его безнадежным поиском[358].