4. Религия и Наука встречаются
Если вселенная Анаксимандра напоминает картину Пикассо, то мир пифагорейцев похож на космическую музыкальную шкатулку, играющую все ту же прелюдию Баха от вечности и до другой вечности. Так что не удивительно, что религиозные верования Братства пифагорейцев тесно связаны с фигурой Орфея, божественного музыканта, чья музыка очаровывала не только Повелителя Тьмы, но и животных, деревья и реки.
Орфей – это довольно позднее явление на сцене греческого мира, переполненной богами и полубогами. То немногое, что известно нам про его культ, затуманено догадками и противоречиями; зато нам известно, по крайней мере, в достаточно широком плане, его происхождение. К неизвестной нам дате, но, вероятно, но не ранее шестого века (до нашей эры), культ Диониса-Вакха, "неистового" козлиного бога плодородия и вина, распространился из варварской Фракии на Грецию. Начальный успех культа Вакха, вероятнее всего, связан с тем общим чувством разочарования и неудовлетворенности, которое столь красноречиво было выражено Ксенофаном. Олимпийский пантеон напоминал сборище восковых фигур, формализированное поклонение которым уже не удовлетворяло истинные религиозные потребности; пантеизм – тот самый, как его называли впоследствии, "изящный атеизм" – ионийских мудрецов уже не годился. Духовная пустота стремится к эмоциональному срыву; вакханки Еврипида, обезбашенные поклонницы рогатого бога, кажутся нам предшественницами исполнителей средневековой тарантеллы[21], умниц "ревущих двадцатых", менад гитлерюгенда[22]. Срыв этот, похоже, был спорадичным и недолгим: греки, будучи греками, очень скоро поняли, что эксцессы вдут ни к мистическому объединению с божеством, ни назад к природе, но всего лишь к массовой истерии:
Нежданная постигла нас беда:
Дома, детей фиванки побросали;
В вакхическом безумии они
Скитаются в горах, поросших лесом,
И бога Диониса - что за бог,
Не знаю - почитают пляской. (…)
Животные, и с кровью на губах,
Богов не знающие, мрачные и злые –
Как клевета на человека… (Еврипид, "Вакханки", пер. И. Анненского)
Власти, могло бы показаться, действовали весьма обоснованно: они поместили Вакха-Диониса в официальный пантеон, придав ему ранг, равный Аполлону. Его безумие было приручено, его вино разбавили водой, поклонение ему теперь регулировалось и применялось в качестве безобидного предохранительного клапана.
Только тяга к мистическому должна была оставаться, во всяком случае, у какого-то восприимчивого меньшинства, и теперь маятник качнулся в противоположном направлении: от плотского экстаза до состояния не от мира сего. В наиболее часто рассказываемом варианте легенды Орфей выглядит жертвой вакхической ярости: когда он потерял свою жену, Эвридику, окончательно, то решил навсегда отвернуться от секса, фракийские вакханки растерзали музыканта, голова Орфея плывет по реке Эврос, но продолжает петь. Вся эта история звучит как предупреждение, но растерзание и поедание живого бога с его последующим возрождением является лейтмотивом, который в орфических учениях возвращается уже на совершенно ином смысловом уровне. В орфической мифологии, Дионис (или же его фракийская версия, Загрей) – это прекрасный сын Зевса и Персефоны; злые титаны разрывают его на куски и съедают его, за исключением сердца, которое попадает к Зевсу, и Дионис рождается во второй раз. Виноватых поражает молния Зевса, и из оставшегося от них пепла рождается человек. В результате поедания божественной плоти титаны обрели искру божественности, которая передалась человеку; но вместе с ней и гнездившееся в титанах отчаянное зло. Только человек в силах искупить этот первородный грех, очистить себя от злого наследия, ведя праведную жизнь и выполняя определенные обряды аскезы. Таким образом, он способен освободиться от "колеса перерождений" – его собственного заключения в последовательных животных и даже растительных телах-формах, которые представляют собой плотские гробницы для бессмертной души человека – и вернуть себе утраченный божественный статус.
То есть, культ Орфея чуть ли не в каждом аспекте был прямой противоположностью культу Диониса; да, он сохранил имя бога и какие-то элементы легенды, только акцент во всем этом был смещен, все приняло иное значение (этот процесс повторится в другой поворотной точке религиозной истории). Вакхическая техника обретения выплеска эмоций посредством яростного цепляния за "Здесь" и "Сейчас" заменяется отказом от этого с прицелом на жизнь после смерти. Физическое опьянение заменяется опьянением ментальным; "сок, что течет из лозы, чтобы дарить нам радость и забытье", теперь служит только лишь сакраментальным символом; в конечном итоге вино будет принято христианством вместе с символическим поеданием убитого бога и другими основными элементами учения орфиков. "Я умираю от жажды, дай мне напиться водами памяти", - гласит сих с золотой орфической таблички, намекая на божественное происхождение души: теперь целью становится не забытье, но память о знании, которым ранее обладал человек. Даже отдельные слова меняют свое значение: "оргия" уже не означает вакхический разгул, но религиозный экстаз, ведущий к освобождению от колеса перерождений. Подобным развитием становится преобразование плотского соединения Царя и Суламифи в мистическое единение Христа и его церкви; ну и, уже в более поздние времена, сдвиг значений таких слов, как "восторг" и "изнасилование"[23].
Орфизм был первой универсальной религией в том смысле, что она не рассматривалась в качестве племенной или национальной монополии, но была открыта для всех, кто соглашался с ее принципами; и еще она очень глубоко повлияла на последующее религиозное развитие. Тем не менее, было бы ошибкой приписывать орфизму слишком интеллектуальной и духовной тонкости; орфические обряды очищения, являющиеся осью всей системы, содержат кучу самых примитивных запретов: не ешь мяса или бобов, не прикасайся к белому петуху, не глядись в зеркало рядом с источником освещения.
Но это именно та точка, в которой Пифагор придал орфизму новое значение; место, где религиозная интуиция и рационализм науки были объединены, синтезировав захватывающую дух оригинальность. Связью стало понятие катарсиса. Это было центральной концепцией культов Орфея, Вакха, Аполлона Делосского, пифагорейской медицины и науки; только везде оно обладало различными значениями и использовалось различными методиками во всех из них (то же самое мы наблюдаем и сейчас в различных школах современной психотерапии). Было ли что-то общее между сходящей с ума вакханкой и индифферентным математиком, лирой Орфея и таблеткой слабительного? Да: одно и то же стремление освободиться от различных форм порабощения, от страстей и напряженностей тела и разума, от смерти и пустоты, от наследия титанов в том, чем обладал человек – стремление заново зажечь божественную искру. Только методы достижения этого должны различаться в зависимости от личности. Эти методы должны разделяться по силе в зависимости от света в ученике и уровня его посвящения. Пифагор заменил панацею очищения души конкурирующих сект сложнейшей иерархией техники достижения катарсиса, чего ранее не было.
В самом низу шкалы находятся простейшие запреты-табу, взятые из учения орфиков, например, запет есть мясо и бобы; для заскорузлых типов самоотречение является единственно действенным очищением. На самом высоком уровне катарсис души достигается путем медитации над сутью всего сущего, гармонией форм, танцем чисел. "Чистая наука" – странное выражение, которым мы до сих пор пользуемся – это и интеллектуальное просветление, и способ духовного высвобождения; путь к мистическому единению между мыслями творения и духом его творца. "Задача геометрии, - говорит пифагореец Плутарх, - заключается в том, чтобы увести нас подальше от мира чувств и разложения и привести нас в мир разума и вечности. Ибо размышление о то, что вечно – это конечная цель философии, равно как и размышления о таинственном является конечной целью религии". Только вот для истинных пифагорейцев эти понятия неразличимы.
Сложно переоценить историческую важность идеи о том, что бескорыстная наука ведет к очищению души и к ее окончательному освобождению. Египтяне бальзамировали тела своих умерших, чтобы душа могла вернуться в них, чтобы ей не нужно было перевоплощаться в другом теле; буддисты, чтобы бежать от колеса перерождений, практиковали невмешательство; оба этих подхода были отрицательными и стерильными в социальном плане. Пифагорейская концепция привлечения науки для размышлений о вечном, вошла, через Платона и Аристотеля, в дух христианства, после чего стала решающим фактором в становлении западного мира.
Ранее в этой главе я попробовал показать, путем соединения музыки с астрономией, а затем их обеих – с математикой, эмоциональный опыт обогатился и углубился посредством интеллектуального самосозерцания. Космические чудеса и эстетические наслаждения уже не живут отдельно от упражнений ума; все они взаимосвязаны. А теперь уже сделан последний шаг: в целое была интегрирована еще и мистическая интуиция религии. И вновь процесс сопровождается тонкими изменениями значений определенных ключевых слов, таких как theoria – теория. Само слово было произведено из theorio – "наблюдать, созерцать" (thea: зрелище theoris: зритель, публика). Но в орфическом применении theoria начала означать "состояние страстного религиозного созерцания, в котором зритель идентифицируется со страдающим богом, умирает собственной смертью и воскресает вновь в новом рождении"[24]. Точно так же, как пифагорейцы канализируют религиозное рвение в интеллектуальный пыл, ритуальный экстаз в экстаз открытий, понятие "theoria" тоже постепенно изменяла свое значение, пока не сделалась "теорией" в нынешнем смысле. Но, хотя хриплые вопли поклонников ритуала были заменены "эврикой!" новых теоретиков, не следует забывать про общий источник, из которого эти два понятия возникли. "Теоретики" осознавали, что символы мифологии и символы математической науки были различными аспектами той же самой, неразделимой Реальности[25]. Они не жили в "разделенном доме веры и разума", оба они были завязаны один на другого, как фундамент и этажи на чертеже архитектора. Подобное состояние ума крайне сложно представить человеку ХХ века - трудно даже поверить, что такое может существовать. Помочь сможет разве что то, что некоторые из величайших мудрецов до Сократа формулировали свои учения в стихах: единый источник вдохновения для пророка, поэта и философа всегда был доступен и воспринимался как должное.
Продолжалось все это недолго. В течение нескольких столетий объединенные знания потускнели, религиозное и рациональное философствование разделились – они частично объединились, затем вновь развелись, результаты этого станут видны нам по мере развития истории.
Пифагорейский синтез был бы неполным, если бы в него не были включены правила, связанные с образом жизни.
Братство было религиозным орденом, и в то же самое время – научной академией и силой в политике отношений греческих городов-государств в Италии. Аскетические правила жизни, похоже, предвосхитили эссеев, которые, в свою очередь, послужили примером для первоначальных христианских общин. Члены Братства разделили все свое имущество, они вели общинное существование и, кстати, предоставили женщинам равные права. Они соблюдали обрядность и воздержание, много времени медитировали и экзаменовали свою совесть. В соответствии со степенью очищения, достигнутой членом Братства, он постепенно посвящался в высшие тайны музыкальной, математической и астрономической theoria. Окружающая все эти занятия тайна частично бралась из традиций давних мистических культов, чьи адепты знали, что вакхический и даже орфический экстаз способен привести к хаосу, если предоставить его всем и каждому.. Но до пифагорейцев дошло, что подобная опасность таится и в оргиях рассуждений. Вероятнее всего, они интуитивно осознали hybris[26] науки, поняв ее и как средство освобождения человека, и как средство для его же разрушения; отсюда их настойчивость в том, что только лишь чистым телом и душой можно доверить тайны науки. Другими словами, они верили, будто бы люди, занимающиеся наукой, обязаны быть вегетарианцами, точно так же как католики считают, что священнослужители обязаны жить в безбрачии.
Можно подумать, что такое толкование пифагорейского стремления к тайне является надуманным, или будто бы оно предполагает некие пророческие предвидения со стороны Братства. Но ответ на этот вопрос заключается в том, что Пифагор, по своему личному опыту, прекрасно осознавал громадный технологический потенциал геометрии. Я уже упоминал о том, что Поликрат, и островитяне, которыми он правил, поклонялись перед техникой. Геродот, который и сам прекрасно знал остров, сообщает:
Я здесь уже много уделял времени жителям Самоса, поскольку они создатели трех величайших сооружений, которые можно видеть во всей греческой земле. Первым из них является двусторонний туннель, проходящий на сто пятьдесят фатомов[27] через основание высокого холма… через который вода из обильного источника по трубам его поступала в город Самос".
Геродот любит рассказывать всякие небылицы, в связи с чем его рассказ серьезно не воспринимался до тех пор, пока в начале века туннель был обнаружен и раскопан. Длина его не меньше девяти сотен ярдов, он оборудован водоводом и инспекционной тропой, его форма говорит о том, что прокладка туннеля начиналась с обоих концов. Далее было показано, что обе группы строителей, одна из которых копала с севера, а вторая – с юга, встретились в центре, разойдясь всего лишь на пару футов. Наблюдая за этим фантастическим предприятием (которое осуществил Эвпалин, построивший и второе упомянутое Геродотом чудо – громадный мол, защищавший военный флот Самоса), даже меньший по масштабу Пифагора гений должен был осознать, что Наука может быть гимном во славу творца, но и ящиком Пандоры, и что доверять можно только святым. Кстати, говорят, что Пифагор, как и святой Франциск (Ассизский), проповедовал животным, что, казалось бы, является странным поведением для современного математика, но с точки зрения пифагорейцев не могло быть более естественным.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК